Читаем без скачивания Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взводный – не свой, а испортить всякий может. Коль никому не дают. Воззрился на него Арсений и мягко, перед офицером, хоть и босоногим:
– То – за первого…
– А первого – за что? – строго спрашивал Чернега. – Небось в штабе где сидел?
– Так за что бы тогда? – И знал Благодарён, что Чернега его задирает, и всё ж тона его насмешливого не смел перенять. Не мог тот иметь силы на его отпуск, а может и заимеет.
– Да в штабах-то их и сыплют, Егориев, парень! – гудел Чернега. – Вот именно из-за Егория я и думаю – ты при штабе был. С каким-то полковником, говоришь, всё ходил. Где эт ты ходил?
– Да вы ж знаете, – улыбался Арсений.
Ещё и это “вы” ни к ляду выговаривать, офицер из фельдфебелей. Что это “вы”? – двое их, что ли? Богу и тому “ты” говорят.
– Ничего не знаю! – кричал Чернега.
– В Пруссии.
– Скажешь, в окружении, что ль?
– Так о-ахватили, – руками показал Арсений.
– Ох, врёшь, вот врёшь! – тараторил Чернега, болтая ногами и одобрительно крутя сырной головой на Благодарёва. – Слушай, Санюха, отдай мне его во взвод. Ни в какой ему отпуск не нужно. Я ему и тут бабу найду, полячку! – а-а! И отпускать буду с позиций без всякого подполковника. Вот только врёт – зачем? Если ты там был, в самсоновском окружении, – почему ж я тебя не видел? Где ты ходил?
– Так и я же вас не видел, – осклабился Благодарёв посмелей. – Сколько прошли – а вас не видали. Вы-то – были, что ль?
Прищурился.
– Ах, ты так со мной разговариваешь! – закричал Чернега. – Да я тебя сейчас вот на гауптвахту!
Прыг! – и на пол, ногами твёрдо-пружинисто, как кот. И босые ноги сунул в старые галоши, тоже у них дежурные такие стояли, для ночного выхода, но уже размером на Устимовича.
Положил Благодарёву на плечо тяжелокруглую руку:
– Айда ко мне, соглашайся. Будем до баб вместе ходить.
Благодарёв с тем же прищуром, уже без неловкости, и из сидяча:
– А к детям?
– Фу-у, добра! Да новых сделаем, старых забудешь. Сколько у тебя?
– Двое.
– Кто да кто?
– Сын да дочь.
– Чего ж ты на девку скостился? А я думал, ты орёл. Чего ж тебя и в отпуск? Сколько ей?
– Девять месяцев.
– Как назвал?
– Апраксией.
– Ладно, езжай, только сына заделывай. Сыновья ещё, ах, понадобятся!
На сорочку плащ надел, на голову ничего и волоча галоши, вышел до ветру.
Напористый Чернега такое расспросил, чего свой взводный и не знал о Бдагодарёве. Чернега бездельник-бездельник, а всё успевает и о конях заметить и о людях разузнать. А у Сани много времени уходит на думанье, часами, он нуждается быть один и думать. И упускает. Вот стояла где-то рядом та главная жизнь Благодарёва, которая чужда его проворству у пушки и не повлияет на ход.
– А какое село твоё?
– Каменка. По помещику – Хвощёво.
– Большое?
– Да дворов четыреста. Мужских душ боле тыщи.
– А помещик – кто?
– Давыдов, Юрий Васильич. Только он – в Тамбове, на высоте.
– На какой же?
Сделал Благодарёв думающее движение кожи по лбу:
– Земство, что ль. Да распродались нам же… Да по арендам… Да их трое братьев, пораскидались.
– Куда ж?
Фуражку опрокинутую на коленях придерживая, принимая к себе всю благоприятственность, Арсений рассказывал с полуулыбкой:
– Василь Васильич вместе с дьяконовым сыном собирали мужиков в кустах, сговаривали против царя. Ну, а мужики доложили исправнику. Схватился Василь Васильич с супругой – да во Ржаксу, а там дождались третьего звонка – и в поезд перебежали. А в Тамбове, мол, Юрий Васильич к ним на вокзале вышел и уже выправленные паспорта дал. Так и умахнули. Во Францию. Рассказывают.
– Так это когда было?
– Да я ещё малой был. – Покатал морщинку по лбу. Лоб веселел, всё больше походило, что отпуск будет. – Ещё до бунтов.
Сыростью махнул из двери Чернега. Фыркал, и крутил мокрой головой, как пёс:
– Чего? Бунтовать?… Ну, тьмища!… Когда бунтовали?
– Да уж лет десяток. Да в Каменке самой у нас, сказать, бунта и не было. В Александровке жгли, в Пановых Кустах жгли. Анохина купца разграбили, Солововых… А у нас Василь Васильич и всегда говаривал: вы остальных кругом грабьте, а я и так отдам! А тут староста Мохов собрал сход: “Мужики! Бывает, мол, воздержимся? Чужое добро – оно выпрет в ребро”. Наши и установили: воздержаться. И в Волхонщине так же, рядом.
Чернега вылез из галош босиком на пол.
– Не, не пойду расхлюпываться. Больше поспит, раньше к коровам встанет. Сань, а печку не раздуешь?
– Да тепло.
– Поди вон, выскочи. Я-то наверху не окоченею.
Толстый в груди, в поясу, в ногах, не столько взлез, об угловатый выступ столбика, сколько вскинулся, почти вспрыгнул наверх – и плюхнулся на свою койку, так что жерди качнулись, вогнулись, а выпрямились, крепко сработано. Сверху:
– И чем кончилось?
– А – воскорях пришли казаки, плетьми разбираться. Генералу и докладают: в Каменке, мол, имения не тронули. Та-ак? Тогда за ухватку выдать им на водку двадцать пять рублёв. Выкатили бочку – и миром пропили. А в Фёдоровке вповалку мужиков пороли кажного. Зимой дело было, на снегу секли. А дале повёл генерал тех казаков на Туголуково. И там сильно пороли.
– В Туголукове – бунтари? – как со строем здороваясь, весело окрикнул Чернега.
– Та-ам народ дюже волю любит. Та-ам на кулачках бьются что ни воскресенье. Без краски ни один мужик с поля не уходит.
– Ладно! – оценил Чернега. – Езжай к своей бабе! – Подбил подушку кулаком. – Эх, перяшка под головашку, – повернулся на бок, спиной к землянке, одеяло натащил.
У подпоручика забота: хорошо, а если поедешь – кем тебя заменим?
Обдумали. Справится?
– Ты его подготавливай вместо себя. И сам наготове. Чуть только разрешение получим – чтоб ты в полчаса убрался. Отменят, передумают – а тебя уже нет.
– Да ваше благородие! Да вы мне середь сна бумагу суньте, я только портянки уверну и в пять минут! Все штабы стороной обойду и на станцию!
В двери угнувшись, ушёл.
Чернега уже сопел.
А на Саню опять потянуло похолаживающей тревогой.
Это бывало с ним: в разговоре, в делах что-то процарапает по сердцу, даже точно не приметишь – что, но вот всё затемняется, сникает, что казалось со смыслом – уже ни к чему. И надо – уединиться, осознать без помехи: что именно процарапало. И как исправить? И бывает, что осознанием, перетерпением, обещанием, трудом – сглаживается.
Теперь сидел за столом окунувшись в ладони, – и выступило: Чевердин! Почему-то – Чевердин из 2-й батареи, которому Саня никакого вреда не принёс.
Ещё б на своей батарее и тотчас в ответ на его стрельбу – тогда бы понятно. А тут – не было разумной связи.
Нет, не так, а: ландверный офицер, кто команду в телефон крикнул, никогда ведь про этого Чевердина не узнает. Так, наверно, и Саня там похоронил сегодня нескольких. Для командования русской армии очень желательно, и вся военная деятельность без того теряет смысл, иначе лицемерно носить военный мундир, надо снимать и идти в арестантские роты. А всё-таки Саня не так бы задумался, если б – не Чевердин. Не задумалось, само завязалось: умрёт? не умрёт?
Сейчас в пустой холодеющей землянке, уронив глаза в ладони, Саня сидел и собирал, собирал клочки раздёрганной, рассеянной души, чтобы как-то залечиться.
Проведен был, что называется, успешный боевой день. На редкость большая и безошибочная стрельба, несомненное одобрение подполковника. И вот, офицер, кем менее всего ожидал в жизни стать, офицер, от которого ждут уверенных распоряжений (и предательство было бы их не делать, погубишь всех своих!), он – растерянным чувствовал себя, впустую многократно прокрученным, до полной потери смысла себя. Вхолостую, и хуже – во вред, прокручивалась вся его жизнь, задуманная, кажется, так светло. И худший исход был – не то, что убьют в двадцать пять лет, а что он и пятьдесят проживёт, прокручиваясь ножом в чьей-то мясорубке.
И ни сослуживцы-прапорщики, ни командир батареи, ни, домой поезжай, отец и родные братья его – не могли ему тут облегчить.
Накинув плащ и в тех же сменных спадающих галошах, Саня вышел наверх.
Мгла была полная: ночь безлунная и в тучах, и под дождём. Не ступить ни шагу, только на память да наощупь. Год знакомое место не различить, не узнать, даже верхушек знакомых деревьев против неба – где обуглено, где сшиблено, где расщеплено.
И ракет не бросала передняя линия.
И не стреляли. И ветра не было. Только естественный, миротворный похлесток дождя – о ветви, о листья, о землю. От него – ещё глубже тишина.
И полная невидимость мира. Ни Стволовичей, ни Юшкевичей с белыми костёлами. Ни Польши. Ни России. Ни Германии. И под невидимым тучевым глубоко-тёмным небом – один человек.
Но в маленькой землянке было ненаполненно. А здесь – полнота. И простое, немудрое и нестыдное, повседневное человеческое действие. Чистосердечное, созерцательное общение с темнотой, с дождиком, со всей природой. Со всех сторон, всем телом принимаешь в себя мир.