Читаем без скачивания Чистая вода - Валерий Дашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сложенная вдвое бумажка сработала. Станцию остановили той же ночью. Приехал Майстренко, угостил меня сигаретой, и ночь напролет мы стояли возле сварщиков, выпускавших при свете переносных ламп пригоршни искр в темноту, и у экскаватора, с лязганьем выбиравшего жидкую грязь вокруг скважины № 93. Когда забрезжил рассвет, я увидел испачканные копотью, мучнисто белевшие в темноте счастливые лица. Мы пришли в машинный зал, запустили насосы. Слесаря и сварщики забрались в машину, Майстренко сунул мне на прощанье парочку сигарет. После чего я отбыл домой, чтобы выспаться, накрыв голову одеялом. Миновала неделя, прежде чем мы убедились, что общая подача станции возросла всего на семьдесят кубометров.
И тогда я вновь очутился в кабинете, в окна которого сочился по-зимнему тусклый свет, и тучный, большеголовый, коренастый человек с коротким ежиком и тяжелым лицом спросил меня под размеренное постукивание карандаша:
— Где вода?
И я не знал ответа.
Но этот вопрос был вопросом технологии, а технология — моим прямым делом, делом, за которое мне, кроме всего прочего, платили по пятым и двадцатым числам.
В плановом отделе женщина медленно повернула в мою сторону величественную седовласую голову и сказала:
— Станция выполнила план на семьдесят девять процентов. Перерасход электроэнергии — девять и четыре десятых процента. Где ваша вода?
И я не знал ответа.
Прошло пять дней, и вновь напряженная тишина сгущалась вокруг меня, а я стоял в дверях кабинета Пахомова, чувствуя, как ворс шарфа щекочет мне шею и испарина выступает на лбу. Но в этот раз тяжелый оценивающий взгляд предназначался нам обоим: мне и Гене Алябьеву И голос, негромкий, начисто лишенный интонаций, спрашивал:
— Может, расходомеры не в порядке? Может, ты сам не знаешь, как их исправить? Лучше скажи сейчас. Лучше скажи.
И Гена отвечал:
— Расходомеры в исправности. Пусть ищет воду.
И задумчивый, тяжелый взгляд упирался мне в середину груди, а голос без интонаций, без громкости спрашивал:
— Что у тебя с водой? Куда она девается?
И я отвечал:
— Будь воды столько, сколько насчитывают приборы, к вам бы уже половина города сбежалась. Раз жалоб нет, вода подается нормально.
— Это не ответ инженера, — сказал тогда Пахомов.
И я ответил: — Погодите, я дам вам ответ инженера. Сперва я сам все проверю.
И он откликнулся:
— Тогда торопись! Времени у тебя раз от раза все меньше. Одна твоя объяснительная у меня уже есть. — И поднял над столом листок с моей объяснительной за ноябрь, поднял так, чтобы я мог хорошенько его рассмотреть.
Кое-что я все же понял. Я заметил, например, что наибольшая подача происходит при максимальном давлении — в сторону Госпрома 9,5 атмосфер, в сторону Ивановки — 7,5. Я поспешил поставить в известность Гену Алябьева и, как выяснилось, поступил опрометчиво — Гена тотчас поднял крик, что станцию давит сеть и чтобы его прибористов оставили в покое. Дело происходило в комнате прибористов, заставленной амперметрами и манометрами до потолка. Говоря языком науки, Гена кричал о том, что разбор сети настолько незначителен, что станции попросту некуда подавать воду.
— Это похоже на собачий бред, — сказал я ему.
— А это и есть собачий бред, — подтвердил Витя Шилов. — Я об этом второй год говорю.
Я еще немного посидел с ними среди пустых глазниц приборов и сладковатой вони канифоли, выкурил сигарету и, сопровождаемый молчанием врачей, поставивших роковой диагноз, убрался к себе на станцию.
В этот же день со станции унесли знамя. Я сидел у себя за столом, накурившись до тошноты, отвечал на телефонные звонки, следил за проклятым давлением, а в промежутках слушал, как тихонько поскрипывают оси мира, и чувствовал, что постепенно мной овладевает безотчетная, необъяснимая, мистическая уверенность, что Гена Алябьев врет, как врут расходомеры.
Но я не мог ни подтвердить его данные, ни опровергнуть, а лишние сомнения были мне ни к чему.
Мне хватало и своих, и я остался с ними наедине, стоило мне выйти из кафе в непроглядный сумрак и снег, медленно оседавший под фонарями. Парк походил на заснеженный сад, снег медленно падал вокруг меня, я спрятал сигарету в кулак, чтобы она не размокла от снежинок, и неожиданно вспомнил, что напоминают мне несметные белые хлопья: бабочек. Да, бабочек из военных лагерей в раннее утро на занятиях по тактике. Тем ранним августовским утром нас выстроили — всю роту, и на каждом из нас была скатка из плащ-палатки, противогаз, автомат, подсумок с запасным магазином, а на поясе саперная лопатка и фляга с водой. Майор и подполковник — оба в темно-зеленой форме офицеров инженерных войск, в сапогах с узкими, блестящими голенищами неторопливо прохаживались поодаль от строя, а потом шли позади нас по пыльной дороге, и солнце уже начинало припекать. Мы вышли на позицию, если можно назвать позицией поле без конца и края, сплошь поросшее кашкой, бурьяном и репейником. Два взвода отстали и свернули с дороги, чтобы занять наступательный рубеж, а мы продолжали шагать, потом тоже свернули, и подполковник с ястребиным лицом сказал, что мы будем наступать, а они — окапываться, и я подумал: «Хорошо, что майор попался не нам». Мы залегли, и безбрежная, безоблачная, раскаленная синева запрокинулась над нами; я смотрел, как колышутся под ветерком малиновые головки репейника, и украдкой, чтобы не увидел подполковник, курил. А он все поглядывал на часы и напоминал, чтобы мы не бежали в атаку, а быстро шли. Он раздал нам холостые патроны, потом достал из кобуры ракетницу и шарахнул над нашими головами, и мы помчались вперед, потому что не часто держали в руках автомат, а из ракетницы для нас палили еще реже. И тут это началось — земля накренилась, и я ослеп: сонмища, мириады бабочек, разбуженных криком и стрельбой, кружась, поднимались в небо; на бегу мне показалось, что я тону среди несметных пузырьков, а дна все нет, и, помня, что должен бежать, я поднял автомат, и дуло дважды плюнуло оранжевым пламенем в самую гущу, а они все поднимались, как в материализовавшемся сне, я бежал, не видя ничего, кроме них, я только почувствовал, как споткнулся, как выпустил из рук автомат и мгновеньем позже лежал плашмя на земле, уткнувшись лицом в траву.
Лицо у меня горело от снега, я медленно шел по аллее, держа сигарету в кулаке, и переживал все это заново — раннее утро, поле и неисчислимые бабочки вокруг. Я совсем было вжился в воспоминания, когда пробегавшая мимо девушка сильно толкнула меня в плечо. Пробежав несколько шагов, она обернулась — возможно, желая извиниться, — но вместо этого громко всхлипнула и быстро пошла впереди меня по аллее. На ней было пальто с капюшоном, отороченным коротким черным мехом, блестевшим, как бархат, в свете фонарей. Из-за ее спины я видел, как она поднесла руки к лицу и сделала несколько неверных шагов, как незрячая.
— Девушка, что с вами? — позвал я ее.
Она шла быстро. Чтобы догнать ее, мне пришлось припустить бегом. Мы поравнялись, и я спросил:
— Вам чем-нибудь помочь? Вас кто-то обидел?
Потом я сказал:
— Господи, да не бегите вы так!..
В тот же миг она остановилась, я по инерции прошел вперед, услыхав на ходу негодующий, срывающийся и поразительно знакомый голос:
— Не смей за мной идти!.. Слышишь?.. Отстань!..
Я всмотрелся: тень от капюшона скрывала верхнюю часть лица, видны были только мерцающие влажные глаза, кончик носа и подбородок. Я взял ее за плечи и повернул лицом к свету.
— Валя, что ты здесь делаешь? — спросил я.
Она сделала слабую попытку освободиться. И совсем расклеилась. Я подвел ее к скамейке, усадил, предварительно смахнув со скамейки снег, и стал рыться в карманах в поисках платка. Я испытывал двойственное чувство: радовался, что встретил ее, но от ее плача у меня под коленями ныло. Слишком это было на нее не похоже. Я сказал: — Ну-ну! — Потом еще раз: — Ну-ну! — И вытер ей платком нос, но результат получился обратный.
Я опустил руку и постарался припомнить свой недолгий опыт в поисках слов или поступков, годившихся для такого случая, но эта музыка — всхлипывания и вздохи — сбивала меня с толку. Лучшее, что я смог придумать, это погладить ее по капюшону, что и сделал. Тут-то она разрыдалась по-настоящему. Я сидел подле нее на скамейке, мял платок и чувствовал, как моя радость улетучивается, будто субботний хмель к полуночи. Я спросил:
— Кто тебя обидел?
Вздох.
— Что стряслось?
Всхлип.
— Помочь тебе?
Вздох.
— Слушай, возьми же себя в руки! — взмолился я.
И подумал, что у нее настоящие неприятности. Пришлось срочно менять тактику, почти как в бою. Чтобы выиграть время, я снова пустил в ход платок. А между делом понес какую-то ахинею о том, что сейчас она перестанет плакать, мы пойдем в кафе, где музыка, где тепло, где можно потанцевать, но если она будет реветь как белуга, нас и на порог не пустят. Я был на волосок от того, чтобы начать баюкать ее, как ребенка. К счастью, до этого не дошло; она забрала у меня платок, подняла лицо к свету и принялась осторожно выбирать кончиком платка попавшую в глаза тушь. Я увидел у нее на щеке темную дорожку — след размытой туши — и засмеялся. Она повернулась.