Читаем без скачивания Прощание с осенью - Станислав Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти не слишком ясные, вымученные мысли Атаназия прервались, как только он вошел в ворота. Начиналось второе действие: надо было подождать секундантов «этого идиота».
ИнформацияАтаназий происходил из среднезажиточной шляхетской семьи. Его отец покровительствовал изящным искусствам в родном уезде, но сыну «carrément»[11] запретил быть художником и строго наказывал его за самый даже пустячный рисуночек или стишок. Мать очень переживала это, но после смерти старого Базакбала (финансовые трудности и алкоголь) воспитала маленького Тазя (из страха перед духом мужа, который раза два после его смерти она вроде видела) в направлении, заданном стариком. «Метафизический пупок» постоянно тлел в Атаназий, но до «творчества» дело никогда не доходило. И так постепенно он стал, сам не понимая, как это получилось, этим самым стажером-юристом, со страхом думающим о будущей адвокатуре. Жизнь текла сразу по двум стокам, причем тот второй, как говорили некоторые, был не столько речным, сколько канализационным. Впрочем, мнение это шло от таких мамонтов стародавнего благочестия, что на самом деле принимать его в расчет нельзя. Несостоявшийся художник, заточенный на дне, как узник в трюме корабля, впрочем, иногда подавал признаки жизни. Обычный день Атаназия не был днем рядового человека, но все это было постоянно не то и не то. Его мать умерла от рака. За время ее долгой болезни он успел свыкнуться с мыслью о потере. Он даже был рад, что закончились ее мучения, и не страдал так, как это ранее себе представлял. А все-таки что-то изменилось, и, категорически неспособный к большой любви, Атаназий впервые влюбился. Не привыкший к чувствам такого накала, он метался меж противоречий, как рыба на песке в жаркий день. На этом фоне выросла подлая идейка программной измены. Вот и все. Но приближались другие времена, и даже самые обычные создания прогибались, выкручивались и деформировались в зависимости от переменчивой структуры социальной среды.
На ступенях Атаназий столкнулся с двумя мужчинами. Он не узнал их в сумраке, а узнав, не сообразил, в чем дело, хоть минуту назад как раз об этом думал.
— А, это ты, Ендрек? Как дела? Добрый вечер, — сказал он, кивнув в сторону второго из господ.
Первым был Логойский, один из самых оригинальных графьев на нашей планете. (Интересно, а на других тоже есть графья? Наверняка есть, потому что существование аристократии является чем-то абсолютным: «eine transcendentale Gesetzmäßigkeit»[12], как наверняка сказал бы Ганс Корнелиус, если бы вообще занимался этой проблемой.)
— Стой! Не подходи! — резко крикнул Логойский.
— Что случилось? Вы заразны? — спросил Атаназий, и в тот же момент до него дошло.
«Ах, стало быть, это они. Никогда бы не подумал». — И тут же решил попросить в качестве контрсекундантов двух офицеров, очень мало ему знакомых с какого-то бала. «Назло этому шуту, который присылает мне, можно сказать, моего друга». («А, может, не только друга», — шепнул внутри него таинственный голос.) Другим джентльменом оказался барон Мечислав Бёренклётц, карикатурист-любитель и автор кабаретных стишков.
— Мы здесь в связи с дуэлью, имея честь представлять интерес князя Азалина Препудреха, — сказал Логойский с наигранной официальностью, но не смог сдержаться и прыснул коротким, здоровым конским смешком, щеря свои и так уже ненормально выпиравшие зубы из-под слегка на польский манер подкрученных светлых усов. Его выпуклые зеленые глаза, посаженные в чудной красоты черепе, стрельнули сдержанной веселостью.
ИнформацияЭто был вообще прекрасный породистый детина, сложенный как греческая статуя. В нем пенились дикая сила жизни и желание пользоваться всем любой ценой. Он мог себе позволить жену из довольно высокопоставленной семьи — хоть из Бурбонов, хоть из Виттельсбахов, но пока предпочитал свободу, которой пользовался лишь второй год после смерти отца, тирана, в стиле, самое малое, XIV века. Он очень любил Атаназия. Иногда, казалось, что он скрывает что-то еще... Но пока что отношения их были идеально чистыми и бескорыстными.
— Препудрех опередил тебя, Тазя. Я бы с удовольствием тебе... Но в силу одной лишь извращенности ситуации я не смог отказать ему...
— Господин Анджей, — холодно начал Бёренклётц, — я буду вынужден отказаться от поручения...
— Всё. Я уже серьезный. Может быть, вы милостиво соблаговолите пригласить нас войти, — обратился он к Атаназию подчеркнуто официально.
Они вошли. Увидев собственную комнату, Атаназий оцепенел. Ему почудилось, что он не был здесь века. Ему казалось, что до того, как он принял решение изменить своей невесте, его вообще не было. Он очнулся от какого-то смутного сна, и прошлое показалось ему по-настоящему чужим, полным провалов, как неточно запомненный сон. «Мне это только потому так может казаться, что безусловно мое прошлое является моим, и только моим. Даже в случае раздвоения личности каждая из них однозначно определена и идентична сама себе. Все эти разговоры о неопределенности и неидентичности „я“ — лишь претензия на абсолютно свободную от предрассудков научность, а в сущности — псевдонаучность, делающая невозможным проникновение в суть из-за того, что заранее исключены некоторые реальные вещи — как вступающие в противоречие с материалистическими и психологистическими принципами. Это притворство перед собой, что „исходишь из непосредственных данных“, причем, к примеру, собственное существование считается уже опосредованно данным. Или с этим преимуществом анализа над интуицией! Опорочивание Гуссерля на ту тему, что, дескать, евклидова геометрия относительна к существованию и что прямая линия не имеет абсолютного значения. Может существовать сто кривых геометрий, удобных для физического описания явлений, но это не доказывает, что реальный мир — крив и конечен». Несвоевременные полеты его мысли прервал Бёренклётц:
— Наш доверитель любезно просит, чтобы мы уже сегодня встретились с вашими секундантами, дабы согласовать дело до завтрашнего утра.
— Думаю, что при твоих знакомствах это пара пустяков, — начал было Ендрусь.
— Этот вопрос выходит за рамки нашей компетенции, — прервал его Бёренклётц. — До двух ночи мы ждем в «Иллюзионе».
— Итак, идем. Не то я лопну в этой атмосфере официальности! — воскликнул Логойский. — Сожалею, Тазя, — обратился он к задумавшемуся Атаназию, — что у нас сегодня не получится поговорить обо всем этом...
Бёренклётц бесцеремонно вывел его из комнаты.
Голодный как волк, Атаназий (а был уже девятый час) ринулся так стремительно, как будто его разбудили. Он быстро разделся и через две минуты уже фыркал в «тэбе»[13], смывая с себя следы своей измены. Убожество всего этого угнетало его, как ночной кошмар. Он решил хотя бы сегодня не идти к Зосе, но это оказалось невыполнимым. Через полчаса он уже быстро шел на противоположный конец города; нарочно пошел, чтобы иметь время реконструировать все средства для борьбы со злом.
Атаназий никогда не размышлял о добре и зле как таковых, не занимался этическими теориями. Он более или менее знал соответствия этих понятий в жизни и, в принципе, не делал подлостей. Впрочем, увести жену друга, отбить у кого-то там невесту, безвредное вранье как искусство ради искусства, то есть для дополнения и завершения намеченной случаем ситуации, — таких размеров подляночки случались в его мелочно-богатой жизни. Но большие подлости, граничащие с уголовным кодексом, равно как и финансовые неточности, даже самые малые, были ему совершенно чужды. Свои прегрешения Атаназий часто переживал долго и искренне и принимал решения исправиться, решения, как правило, пустые. С волей у него было как-то неважно. Она проявлялась в нем спорадически, но не была «музой повседневного творчества», как говаривал бывший профессор Атаназия, Булистон Хваздрыгель, биолог, последователь крайнего материализма. Имели место случаи легко достававшихся «титанических» преодолений и тяжело добытых мелких, но необходимых самопринуждений, которые и вспоминать-то не стоит. Зигзагообразная и запутанная, линия жизни подчинялась таинственной силе с капризно переменчивыми напряжениями, поступающей из запретных сфер «метафизического пупка» = (именно так): непосредственно данного единства личности, источника любой метафизики и искусства. Отсутствие спонтанного творческого разгона никогда не позволяло Атаназию сказать о себе: «я — художник». В нем вызывало отвращение даже само звучание этого слова, и он безжалостно смеялся над собой, когда люди признавали за ним какие-то таланты. Зато жизнь он подсознательно строил как истинное произведение искусства, но, к сожалению, в малых масштабах.
Последние фазы развития, а скорее упадка, современного искусства укрепляли его в отвращении. Несмотря на то что он не чувствовал себя «человеком, исполненным самого себя», выполняющим с полным соответствием между данными и реальностью свою «миссию на этой планете» (выражение ксендза Выпштыка), при мысли о том, что он мог бы быть одним из «них», этих декадентов, отравленных побочными продуктами извращенного творчества, Атаназия трясло от гнева и омерзения. «Не отравляются только хвастуны и такие переинтеллектуализированные типы, которые в сущности равны тем же хвастунам», — так когда-то по пьянке сказал гениальный Зезя Сморский, чьи ужасные музыкальные опусы, сделанные как будто из сырого мяса, розовой гуттаперчи и искусственных волос, исполнялись по всему миру с неизменным и растущим успехом. Сам он добросовестно травился: его уже два раза спасали в самом известном учреждении для нервнобольных. В третий раз он неизбежно, по идее, должен был сойти с ума, без возможности спасения. Нет, художником Атаназий не был и не будет, хоть кое-кто и говорил ему, что «все еще впереди». А впрочем, разве смог бы он выбрать профессию среди своих бесчисленных талантов, начиная с написания стихов и престидижитаторства и кончая импровизациями на фортепьяно и изобретением новых блюд — нет: все очарование его жизни состояло как раз в сохранении неопределенности. Амбиция быть кем-то для других в Атаназии пребывала в состоянии сна. Он чувствовал, что не следует будить это чудовище, способное разрастись до невиданных размеров. Но разве сама жизнь не могла поставить его перед необходимостью использовать неведомые ему пока силы и возможности? Он снова склонился над собственной глубиной, впрочем, скорее «глубинкой», как над над кратером: gurgito nel campo vasto — крутилась бессмысленная фраза, таинственное клокотание переливающейся через край психической магмы, удушливые клубы клокочущих внутренних наркотиков («Ну разве все это не выдумка, — подумал он. — Кого может интересовать жизнь вроде моей?») давали знать, что чудовище не спит. Так или иначе, но момент, похоже, был чреват напряженностью: «Безумная любовь, первая целенаправленная измена, дуэль: на сегодняшний вечер, пожалуй, достаточно». Мания так называемой «компоновки случаев» была той щелкой, через которую, как через предохранительный клапан, сбрасывалось давление артистических элементов. Клубы странного состояния, самого по себе, не проявившегося пока очертаниями ни одного из реальных комплексов, взметались как будто с самого дна существа личности и растворялись в не поддающемся точному определению измерении духа, пока не падали на какое-то конкретное состояние или на что-то происходящее во внешнем мире. Казалось, рядом, за какой-то тоненькой стеночкой, за перегородочкой, которую можно в любой момент свалить, кроется что-то таинственно-исключительное, а через мгновение произойдет что-то, что превратит мироздание и его самого в абсолютную гармонию, в конструкцию безупречную и одновременно бесконечно странную в своей произвольности. Вот-вот должна была разорваться та бомба, открывая новые миры — и тут вдруг все внезапно мрачнело, становилось далеким и чуждым, тонуло в мутном сознании обычного будничного дня. «Если бы я был художником, то создал бы в такой момент первую идею какого-нибудь произведения искусства», — думал тогда Базакбал и, кажется, был прав. Порой ему казалось, что он может поведать о жизни, о будущем человечества, о вопросах социального развития нечто безумно важное. Хваздрыгель часто уговаривал его написать историко-философское исследование. Но все разбивалось о так называемые «неплотное примыкание клапанов», «асфиксию конечных состояний», «отсутствие функциональных связей между отдаленными пластами интеллекта» — все дано в терминологии самого Хваздрыгеля. По его мнению, самыми интересными типами современности должны были быть всесторонние дилетанты — «les dégénérés supérieurs»[14], маленькие манометры, на которых должны были отражаться все даже самые незначительные изменения в соотношении сил общества. Атаназию очень хотелось быть таким манометром — но к сожалению, он не видел в себе ничего занимательного жизнь сама по себе переставала быть достаточным поводом для существования.