Читаем без скачивания Спич - Николай Климонтович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На экране все это звучало очень убедительно. Теснота сцены была раздвинута, тяжкие стены замка чернели на черни неба; балтийское море кипело, дождь лил и стегал, гром ярился, безумный Лир с то развевающимися, то повисающими мокрыми патлами седыми волосами вопил, шут вился. На повторном сеансе Женечка расплакался, не отрывая глаз от экрана, а потом, когда все принялись умирать, разрыдался, не таясь. Он плакал не столько над судьбами персонажей, но — от сладкой зависти к создателям, от томительного восторга перед недостижимой красотой. И еще, конечно, от юношеской tristesse, непременной возрастной грусти, а также от печали, которую вселяли в него виды оккупированного обворованного родного города. И тогда сзади, из темноты раздался мягкий теплый голос:
— Вы плачете, мой мальчик?
15
Его звали Вацлав Ибрагимбекович, бакинец, поляк по матери, то ли художник, то ли режиссер, тот ли все вместе. Он жил на Тверском бульваре, в переулке, в подвале с низкими потолками, затянутыми павлопосадскими платками, шитыми золотой канителью, в трех очень больших комнатах с задрапированными китайским шелком с драконами и глазастыми веерами осыпающимися стенами. В этом помещении, именовавшемся мастерская, как в Волшебной лавке таилось скопление загадок и чудес. Много позже, когда при Евгении Евгеньевиче упоминали о Вацлаве, он говорил небрежно да-да, я знаю его, скрывая волнение, и ронял, что его мастерская была обставлена с варварскими претензиями и хамской роскошью, как бы запоздало мстя за прошлую свою очарованность. Потому что в свои четырнадцать, после их бедной коммуналки, Женечка был ослеплен богатством этого подвального мира, будто попал во дворец подземного короля: шкафами карельской березы с коронами наверху, красного дерева с бронзой креслами и топчанами с небрежно накинутыми на них афганскими коврами, гнутых форм лежанками-рекамье, обтянутыми полосатым шелком, английским резным буфетом, показавшимся Женечке огромным, люстрой из ананасов и граций, а также каменным изваянием ундины, о котором хозяин вскользь сказал это оникс. И уж вовсе невообразим был серебряный кот в натуральную величину. А если приплюсовать сюда огромную туалетную комнату в стиле тысячи и одной ночи с невиданным тогда в советской стране биде, с круглой ванной и с копией Поцелуя Родена, придвинутой в самый угол, то, понятное дело, легко можно было ослепнуть.
В тот первый день знакомства, когда хозяин как бы между прочим пригласил Женечку в гости, напоил ароматным английским чаем из Березки за одноногим столиком, убранным ручной вязки болгарской красно-белой салфеткой, угостил рассыпчатым печеньем с тмином, изящно и вежливо улыбаясь, расспросил о том о сем, но сам всех своих тайн конечно же не открыл.
Они стали встречаться, сначала время от времени, потом все чаще. Вацлав весь был прелесть: и пестрый шелковый шарф, замотанный на шее в какую-то замысловатую петлю, и светло песочного цвета мягкая шляпа, Женечка потом узнал — борсалино, и длинное коричневое пальто из кашемира; и ступал он осторожно и вкрадчиво, и жест имел мягкий и гибкий, и голову держал чуть на отлете и вбок. Скоро Женечке захотелось много-много новому знакомцу рассказать, что было неудивительно: он ведь ни с кем не разговаривал давным-давно, с тех пор, как бабушка перестала слушать других, говорила только сама, а тетке было некогда. Одноклассники, обуянные ранним гоном, были не в счет. А Вацлав умел вызвать на откровенность. Женечка стал болтать, не в силах остановиться, ощущая какое-то упоение. И уж даже плохо понимал, куда его несет. Он много говорил о бабушке, Вацлав кивал понимаю, и Женечка был благодарен. В рассказах о тетке всплыл и священник Карасиков, и Вацлав обронил наслышан. Когда Женечка дошел до Тоши, о котором говорил в тоне возвышенном, Вацлав вдруг сказал:
— Заботиться у нас о правах человека, все равно, что, сидя в болоте, обсуждать законы воздухоплаванья.
И Женечка вдруг споткнулся, ожегся, задумался. И потом решил: а ведь верно, верно. И Тоша со своими слезами над судьбой протопопицы показался чуть глуповатым.
Однажды Вацлав торжественно объявил, что приглашает Женечку на закрытый просмотр в Дом кино. Женечка по молодости не знал тогда — юность наша провинция, — сколь щедро и баснословно это приглашение. И лишь попав в этот мир блестящих и шуршащих шелком, пахнувших Шанелью номер пять — этому Вацлав Женечку уж научил — людей, фланировавших по фойе и приглушенно гудящих, но время от времени вдруг взрывающихся и с воплями бросающихся друг с другом лобызаться, Женечка понял, что вот и он, когда повзрослеет, будет так жить. И шелковый галстук. И раки с пивом в нижнем буфете. Ясно, отчего здесь проводится закрытый просмотр, эти блестящие люди открытых Невест ефрейтора Збруева смотреть не станут. Да и о фильме, который будут демонстрировать, Вацлав говорил с несвойственным ему волнением: он и сам, кажется, ждал чего-то необыкновенного. И с придыханием произнес Смерть в Венеции. И с удивлением, не скрыв легкого раздражения, обнаружил, что Томаса Манна Женечка уже читал. Но вы, Женечка, не могли понять, это о чуме запретного вожделения… Посмотрев фильм, Женечка понял. И стал иначе смотреть на Вацлава. И цепко ухватил его под руку, когда они вышли на улицу, пошли по бульвару. Вас хватятся, сказал Вацлав. Я позвоню, сказал Женечка, которому больше всего сейчас хотелось на Лидо.
Что-то торжественное появилось в Вацлаве. Он предложил Женечке рюмку рижского бальзама, хотя прежде никогда не угощал Женечку алкоголем. Да и сам не пил.
— А помните ли вы историю со щитом крестьянина, май бой?
— Нет, — отвечал Женечка.
— Со щитом из фигового дерева? Неужели не помните. Так слушайте же.
Вацлав открыл какой-то фолиант — древний, померещилось Женечке — и стал читать, чуть растягивая слова. Женечка внимал, едва вникая, так сладок был голос декламатора. — Однажды сер Пьетро из Винчи находился в своем поместье, как один из его крестьян, собственными руками вырезавший круглый щит из фигового дерева, запросто попросил его о том, чтобы этот щит расписали для него во Флоренции. На что тот весьма охотно согласился, так как этот крестьянин был очень опытным птицеловом и отлично знал места, где ловится рыба… И вот, переправив щит во Флоренцию, но так и не сообщив Леонардо, откуда он взялся, сер Пьетро попросил его что-нибудь на нем написать. — Женечка, которому уже давно не читали вслух, живо представил себе и щит, и самого Леонардо, автопортрет которого так часто был у него перед глазами. — Леонардо же, — продолжал Вацлав свою сладкую сказку, — когда в один прекрасный день щит попал в его руки и увидев, что щит кривой, плохо обработан и неказист, выпрямил его на огне и, отдав его токарю, из покоробленного и неказистого сделал его гладким и ровным, а затем, пролевкасив и по-своему его обработав, стал раздумывать, что бы на нем написать, что должно было бы напугать каждого, кто не него натолкнется, производя то же впечатление, какое некогда производила голова Медузы.
Голос чтеца понизился до мягкого рычания. — И вот для этой цели Леонардо напустил в одну из комнат, в которую никто, кроме него, не входил, разных ящериц, бабочек, кузнечиков, нетопырей и другие странные виды подобных же тварей, из множества каковых, сочетая их по-разному, он создал чудовище весьма отвратительное и страшное, которое отравляло своим дыханием и воспламеняло воздух. Он изобразил его выползающим из темной расселины скалы и испускающим яд из разверзнутой пасти, пламя из глаз и дым из ноздрей. — Тут Вацлав довольно правдоподобно изобразил эти страсти. — Причем настолько необычно, что оно и само казалось чем-то чудовищным и устрашающим. И трудился он над ним так долго, что в комнате от дохлых зверей стоял жестокий и невыносимый смрад, которого однако Леонардо не замечал из-за великой любви, — поднятый к убранному платками потолку палец, — …из-за великой любви, питаемой им к искусству. Закончив это произведение, о котором ни крестьянин, ни отец уже больше не спрашивали, Леонардо сказал последнему, что тот может, когда захочет, прислать за щитом, так как он со своей стороны свое дело сделал. И вот когда, однажды утром, сер Пьетро вошел к нему в комнату за щитом и постучался в дверь, Леонардо ее отворил, но попросил обождать и, вернувшись в комнату, поставил щит на аналой и на свету, но приспособил окно так, чтобы оно давало приглушенное освещение. Сер Пьетро, который об этом и не думал, при первом взгляде от неожиданности содрогнулся, не веря, что это тот самый щит, и тем более что увиденное им изображение — живопись, и когда он попятился, Леонардо, поддержав его, сказал: «Это произведение служит тому, ради чего оно сделано. Так возьмите же и отдайте его, ибо таково действие, которое ожидается от произведений искусства». Вещь это показалась серу Пьетро более чем чудесной, а смелые слова Леонардо он удостоил величайшей похвалы. А затем, потихоньку купив у лавочника другой щит, на котором было написано сердце, пронзенное стрелой, — Вацлав показал на свое сердце и даже изобразил рукой в воздухе полет стрелы, — он отдал его крестьянину, который остался ему за это благодарным на всю жизнь. Позднее же сер Пьетро во Флоренции тайком продал щит, расписанный Леонардо, каким-то купцам за сто дукатов, и вскоре щит этот попал в руки миланскому герцогу, которому те же купцы перепродали его за триста дукатов». — Вацлав помолчал. И закончил: — Такая вот притча на тему искусство принадлежит народу.