Читаем без скачивания Покров заступницы - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На короткой остановке бедную бабу выпустили из трюма. Мужу и свекру даже запретили выйти на палубу. Фекла на них и не оглянулась, скорехонько полезла по узкой скользкой лестнице, рассыпчато засмеялась, прижимая к груди дочку, и это был первый смех, прозвучавший за долгие дни плавания. Старая, молью побитая шаль соскочила одним концом с плеча, тащилась по грязным ступенькам черной лентой.
«Как у нас во садике розовы цветочки…»
В носу баржи, у лестницы, ведущей на палубу, стояла параша — сорокаведерная бочка, распиленная напополам. Чтобы справить нужду, требовалось забираться наверх, прилаживаться, как на насесте, а в одиночку сделать это было трудно да и рисково — случалось, падали люди в парашу, поэтому забирались по три-четыре человека сразу и сидели, придерживаясь друг за друга. Из-за молодой стыдливости, только-только ведь замуж вышла, Мария никак не могла переломить себя и всегда дожидалась ночи, когда смаривал людей душный сон. Будила своего Павла, и они крались в темноте, боясь наступить на разметавшихся людей, к вонючей бочке. Именно в эти дни почуяла Мария, что затяжелела своим первенцем, а когда почуяла, забоялась: все мнилось, что новая жизнь, зародившаяся в ее чреве, зачахнет без вольного воздуха. Вольного же воздуха в трюме не было. Знала, что там, куда их везут, сладкого угощения не выставят, и все равно молила, чтобы скорей доплыть, чтобы выбраться наконец-то на белый свет и досыта надышаться.
Приплыли днем. Баржи пристали к острову, лежащему посреди широкой в тех местах Оби. Даже не поверилось сначала, что это Обь, — море, да и только. Что правый берег, что левый еле виднеются, подрагивают в слезящихся глазах сизой дымкой.
Люди спускались на землю, трап под ними шатался, скрипел, и скрип тот, тоскливый и непрерывный, ничего хорошего не обещал. Пологий остров, обметанный низкими кустами ивняка, изрытый, как мышиными норами, множеством землянок, насквозь просвистывался холодным ветром, и Марии почему-то больше всего запомнилось, что у всех военных на берегу были подняты шинельные воротники, и она лишь после разглядела на них малиновые петлицы.
Первые три ночи, пока не вырыли землянку, коротали у костра, на остылой земле. Лопат не хватало, за ними была очередь, и Павел рыл узкую, как щель, землянку маленькой доской, которую прихватил с баржи.
Хлеба выдавали в обрез, а в иной день, если не успевали подвозить, не выдавали и вовсе.
Дни шли, а никто из спецпереселенцев не знал — куда их отправят и где им придется жить. Первыми от голодухи и холода умирали ребятишки. Матери, раздавленные столь неожиданной переменой в жизни, не голосили над ними, не ревели в голос, а становились безмолвными, как тени, и еще яростней цеплялись за оставшихся детей, пытаясь их уберечь.
Перемогая время, начали обустраиваться. Павел сплел из ивняка две верши и приноровился рыбачить. Из ивняка же сплел щиты и прикрыл ими стены нового жилья. Дотянули они в том жилье до середины лета. В июле их снова погрузили на баржи, сплавили еще ниже по течению, в самую глушь и дичь, и сказали, что здесь они будут жить всегда.
Гнус ел поедом. Никакого спасения от него не было. Ни дымокуры не помогали, ни тряпки, которыми закутывали лица, ни деготь, которым мазались, чтобы отпугнуть кровососущую тварь. А тут навязалась еще куриная слепота, и едва опускались сумерки, как люди начинали бродить, словно лунатики, выставляя перед собой руки. У Марии стали отекать ноги, и Павел, не из робкого десятка мужик был, соскочил с зарубки: решил уходить в бега. «Я тебя на себе утащу», — говорил он Марии, но та упорно стояла на своем: «Нет, Паша, сгинем. Тут хоть какая надежда есть, и ребеночка ждем, жить надо…» Надо было жить. И Павел, как ни рвалась душа на волю, в побег не ушел. К осени слепили избушку, к осени же Павел разжился плотницким инструментом — топором, пилой, рубанком — и первым делом принялся валить лес на избу. Но скоро пал снег, на таежный край навалилась зима, и поселок № 8 Нарымской комендатуры, так называлось это место, притих в ожидании.
Не выжила бы Мария в ту зиму и не родила бы своего первенца, не будь рядом Павла. По ночам, тайком от работников комендатуры (попадешься — прямая дорога в лагерь), ходил он в соседнее село за сорок километров и там выменивал на хлеб у местных жителей последнюю одежонку. Дожидаясь его, Мария не находила себе места, и всякий раз ей казалось, что Павла она больше не увидит. Но он приходил, в снегу, перемерзлый, доставал из мешка хлеб, и у него еще оставались силы на шутку: «На-ка вот, Марья, гостинчик тебе от зайчика. Выскочил на дорогу, передай, говорит, женке, она, я слышал, на сносях у тебя. Да есть, говорю, такое дело, передам».
Избушка к утру так вымерзала, что густой куржак облеплял ее с потолка до пола. Печка, сложенная на скорую руку, нещадно дымила, и время от времени, чтобы не задохнуться, приходилось открывать двери. Марии вот-вот выходили сроки рожать, и молодым яснее ясного виделось: ребенка им в избушке не уберечь — пропадет. Павел, смиряя гордость, отправился в комендатуру ломать шапку. Комендант, разомлевший от водочки, находился в хорошем настроении и определил под это настроение присматривать Павла за лошадьми. Лучше и придумать нельзя. В конюшне, рядом со стойлами, был отгорожен маленький закуток с печкой-буржуйкой, стоял топчан, а главное — в закутке тепло. Ночью, как раз на Рождество, Мария начала рожать. Керосину в лампе не оказалось, и Павел трясущимися руками зажигал сосновые лучины, расставлял их по каморке и, слушая стоны Марии, твердил, как заведенный, одно и то же: «Потерпи, Машенька, потерпи, апосля легше будет, потерпи…»
В стойлах волновались, ржали лошади, били копытами в перегородки, на улице давил мороз, и углы конюшни звонко стреляли в стылую, звездную ночь. С треском горели и коптили лучины, отблески пламени и большая, изломанная тень Павла метались по стенам каморки, пахло смолой, горьким сосновым дымом и парной кровью.
Под утро запищал, явившись на свет, мальчик.
Лошади сразу утихомирились, перестали всхрапывать, и в теплой, нагретой их дыханием конюшне улеглась тишина.
Почти по-библейски свершилось рождение, с малой лишь разницей: зачатие было самым что ни на есть земным, и не выпало никому ангельского видения, и никто не пошел искать младенца, и не нашел его, вместе с Марией и Павлом, лежащим в закутке конюшни. И бежать им от царя Ирода не было никакой возможности: тайга кругом, мороз и снег выше головы.
Но зазвенели-забренчали под дугой медные колокольчики, скорее ветра мелькнула через поселок № 8 угонистая тройка, взвихрила копытами летучий снег и стала, как вкопанная, возле конюшни. Глядит Мария и глазам не верит: из саней тятя выскочил, в руках тулуп держит, на бороде сосульки висят, он их отламывает, а сам смеется: «Не ждала, дочка, а я вот не запылился на внучека посмотреть, заворачивай его в тулуп, домой поскачем…» Мария засуетилась, схватила парнишку, крутит головой, ничего понять не может: Павел где? А тятя торопит, толкает в сани, некогда, некогда… Кони ударили копытами, пошли с места в намет, и осталось постылое пристанище сразу же за спиной — только сосны вдоль дороги помелькивают. Тятя мохнашки скинул, вожжи одной рукой перехватил, два пальца в рот — сильнее бича по тройке свист жигнул, ветер в ушах засвистел. А тятя подсигнул на передке саней да как еще гаркнет: «Гра-а-бя-а-ят!» Тут и вовсе, не поехали — полетели! Отвяжись, худая жись, привяжись хорошая! Да только Паша-то, Паша — где он? «Привыкай без него жить, одна жить будешь. — Тятя ни с того ни с сего вожжи натянул, поставил коней в дыбки и с саней спрыгнул. — Жди меня тут, цел-здоров буду, вернусь, заберу». Ровно его и не было. Пустое место осталось. Огляделась Мария и задохнулась. Да что же это за беда такая, за бесконечная, хоть криком кричи! Вместо саней — пень трухлявый, грибами-опенками оброс, а заместо коренника и пристяжных — три черных ужа ползают. Стоит над ними Мария одна-одинешенька, держит на руках парнишку и чует, как несет по ногам холодом, словно бы метель началась…