Читаем без скачивания Двести лет вместе (1795 – 1995) - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смотри, остро точишь – выщербишь.
Однако ото всех этих откровенных грубостей надо отличить бархатно мягкого самиздатского философа-эссеиста тех лет Григория Померанца. Он писал на высотах как бы выше всяких полемик – вообще о судьбах народов, вообще о судьбах интеллигенции: народа - теперь почти нигде и не осталось, разве бушмены. В самиздате 60-х годов я читал у него: «Народ – преснеющая жижица, а главные соляные копи в нас самих», в интеллигентах. – «Солидарность интеллигенции, пересекающая границы, более реальная вещь, чем солидарность интеллигенции с народом».
Это звучало очень современно и как-то по-новому мудро. Да только в чехословацком опыте 1968 именно единение интеллигенции с «преснеющей жижицей» своего несуществующего народа создало духовный оплот, давно забытый Европою: две трети миллиона советских войск не сокрушили их духа, а сдали нервы у чехословацких коммунистических вождей. (Спустя 12 лет такой же опыт повторился и в Польше.)
В своей манере, ускользающей от чёткости, когда множество параллельных рассуждений никак не отольются в строгую ясную конструкцию, Померанц, кажется, никак же не писал при этом о национальном, - о нет! «Мы всюду не совсем чужие. Мы всюду не совсем свои», – и вот воспевал диаспору как таковую, диаспору – в общем виде, для кого угодно. Он брёл сквозь релятивизм, агностицизм – кажется, в высочайшей надмирности. «И один призыв к вере, к традиции, к народу анафематствует другой». -«По правилам, установленным для варшавских студентов, можно любить только одну нацию», – а «если я кровью связан с этой страной, но люблю и другие?» – сетует Померанц[23].
Тут – изощрённая подстановка. Конечно – и нацию, и страну можно любить далеко не только одну, и даже хоть десять. Но принадлежать, но сыном быть – можно только одной родины, как можно иметь только одну мать.
Чтобы лучше передать предмет рассмотрения, уместно тут рассказать и об обмене письмами, который был у нас с четой Померанцев в 1967. В тот год уже разошёлся в самиздате мой роман, ещё только гонимая рукопись, «В круге первом», – и одними из первых прислали мне возражения Г.С. Померанц и его жена З.А. Миркина: что я ранил их неумелостью и неверностью касания к еврейскому вопросу; что в «Круге» я непоправимо уронил евреев – а тем самым и себя самого. – В чём же уронил? Кажется, не показал я тех жестоких евреев, которые взошли на высоты в зареве ранних советских лет. – Но в письмах Померанцев теснились оттенки, нюансы, и я упрекался в бесчувственности к еврейской боли.
Я им ответил, и они мне ответили. В этих письмах обсуждено было и право судить о целых нациях, хотя я в романе и не судил.
Померанц предложил мне тогда, – и всякому вообще писателю, и всякому выносящему любое человеческое, психологическое, социальное суждение, – вести себя и рассуждать так, как если б никаких наций вообще не было на Земле: не только не судить о них в целом, но и в каждом человеке не замечать его национальности. «Что естественно и простительно Ивану Денисовичу (взгляд на Цезаря Марковича как на нерусского) – интеллигенту позорно, а христианину (не крещёному, а христианину) великий грех: "несть для меня ни эллина, ни иудея"».
Высокая точка зрения. Дай Бог нам всем когда-нибудь к ней подняться. Да без неё – и смысла бы не имело ничто общечеловеческое, в том числе и христианство?
Но: уже убедили нас разрушительно один раз, что – наций нет, и научили поскорей уничтожить свою. Что мы, безумно, и совершили тогда.
И ещё: рассуждать – не рассуждать, но как же рисовать конкретных людей без их нации? И ещё: если наций нет – тогда нет и языков? А никакой писатель-художник и не может писать ни на каком языке, кроме национального. Если нации отомрут – умрут и языки.
А из порожнего – не пьют, не едят.
Я замечал, что именно евреи чаще других настаивают: не обращать внимания на национальность! при чём «национальность»? какие могут быть «национальные черты», «национальный характер»?
И я готов был шапкою хлопнуть оземь: «Согласен! Давайте! С этой поры…»
Но надо же видеть, куда бредёт наш злополучный век. Едва ли не больше всего различают люди в людях – почему-то именно нацию. И, руку на сердце: настороженней всех, ревнивее и затаённее всех – отличают и пристально отслеживают – именно евреи. Свою нацию.
А как быть с тем, что – вот, вы читали выше – евреи так часто судят о русских именно в целом, и почти всегда осудительно? Тот же Померанц: «болезненные черты русского характера», среди них «внутренняя шаткость». (И ведь не дрогнет, что судит сразу о нации. А поди-ка кто вымолви: «болезненные черты еврейского характера»?) Русская «масса разрешила ужасам опричнины совершиться над собой, так же как она разрешила впоследствии сталинские лагеря смерти»[24]. (Не советская интернациональная чиновная верхушка разрешила, нет, она ужасно сопротивлялась! – но эта тупая масса…) Да ещё резче: «Русский национализм неизбежно примет агрессивный, погромный характер»[25], – то есть всякий русский, кто любит свою нацию, – уже потенциальный погромщик!
Выходит, с теми чеховскими персонажами на несостоявшейся ранневесенней тяге остаётся и нам только вздохнуть: «Рано!»
Но самое замечательное: чем увенчивается второе письмо ко мне Померанца, так настойчиво требующего – не различать наций. В этом многолистном бурном письме (и самым раздражённым, тяжёлым почерком) он указал-таки мне, и притом в форме ультиматума! – как ещё можно спасти этот отвратительный «Круг первый». Выход у меня такой: я должен обратить Герасимовича в еврея! – чтобы высший духовный подвиг в романе был совершён именно евреем! «То, что Герасимович нарисован с русского прототипа, совершенно не важно», – так и пишет, незамечатель наций, только курсив мой. Но, правда, давал мне и запасной выход: если всё же оставлю Герасимовича русским, то добавить в роман равноценный по силе образ благородного самоотверженного еврея. А если я ни того ни другого не сделаю – то угрожал Померанц открыть против меня публичную баталию. (На это предложение я уже не отвечал.)
Кстати, потом эту одностороннюю баталию – называя её «нашей полемикой» – он и вёл, в зарубежных изданиях и в СССР, когда стало можно, притом повторяясь, и перепечатывая те же свои статьи с исправлениями огрехов, отмеченных оппонентами. В этом развороте он и ещё раскрылся: что только одно Абсолютное Зло в мире было и есть – это гитлеризм, тут наш философ – не релятивист, нет. Но заходит речь о коммунизме – и этот бывший лагерник, и совсем же никогда не коммунист, вдруг начинает вымалвливать, и с годами всё твёрже (оспаривая мою непримиримость к коммунизму): что коммунизм – не есть несомненное зло (а над ранним ЧК даже «клубился дух демократии»[26]). А несомненное зло – это упорный антикоммунизм, особенно если он опирается на русский национализм (который, сказано же нам, не может не быть погромным).
Вот куда Померанц развился со своею вкрадчивой надмирностью и «безнациональностью».
С таким перекосом, с такой пристрастностью – можно ли послужить взаимопониманию русских и евреев?
На чужой горбок не насмеюся, на свой горбок не нагляжуся.
В те же месяцы, что переписка моя с Померанцами, чьи-то либеральные руки сняли копию в ленинградском обкоме партии с тайной докладной записки неких Щербакова-Смирнова-Утехина – на якобы «разрушительную сионистскую деятельность» в Ленинграде, «утончённые формы идеологической диверсии». – «Как бороться с этим?» – спросили меня знакомые евреи. – «Ясно, как, – ответил я, ещё не прочтя документа, – публичностью! Распубликовать в самиздате. Наша сила – гласность, открытость!» – Но знакомые мои замялись: «Прямо так – нельзя, неправильно будет понято».
И, прочтя, я вник в их опасения. Из донесения очевидно было, что молодёжный литературный вечер в писательском доме 30 января 1968 был в политическом отношении честным и смелым: то явно, то полускрыто высмеивали правительство, его установления и идеологию. Но из текста явствовал и национальный смысл выступлений (вероятно, то была молодёжь предпочтительно еврейская): в них явно звучала и обида на русских, и неприязнь, и, может быть, презрение к ним, и тоска по высоте еврейского духа. И вот из-за этого мои знакомые и опасались отдать документ в самиздат.
А меня как ударила – ведь и верность этих просквозивших на том вечере еврейских настроений. «Россия отражается в стекле пивного ларька», – будто бы сказал там поэт Уфлянд. – И ведь верно! вот ужас. – Похоже, что выступавшие прямо – не прямо, может в разрывах слов и фраз, но обвиняли русских, что они ползают под прилавками пивных и жёны выволакивают их из грязи; что они пьют водку до потери сознания, склочничают; что они – воры…