Читаем без скачивания Том 1. Пруд - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крылья уж о землю хлопались.
А из разбитого сердца, как из кометы, лился сноп крови:
Боже мой! Боже мой, для чего Ты меня оставил!..
Видел Ее, валялась в грязи и пыли, бесприютная, заплеванная.
Видел Ее, отдавалась на глазах толпы.
Видел Ее пьяную и убогую.
И мертвая, стоя, плыла по пруду.
И визжала, одетая язвами.
И плакала опозоренная.
И глаза Ее отверженные.
Стон Ее о милости.
Видел Ее одинокую.
Задрал бабий кумачный голос пьяную песню.
У нашего кабакаБыла яма глубока.
Видел, как схватились, слипаясь членами, безобразные чудовища — люди и звери, и понеслись в ужасном хороводе.
И поднялась свалка между людьми и зверями.
И месились тела, как тесто, хлюпали тела, кружились, выворачивались, ползали, заползали друг в друга, разрывали, истязали, выли, визжали…
Как во этой-то во яме Завелися крысы-мыши,А крысиный господинПо канату выходил.
А где-то последний, как проблеск случайный и странный, замирающий голос.
Это Она, одинокая, пела свою одинокую песню…
Наг был и не одели меня,болен был и не посетили меня,жаждал и не напоили меня,странен был и не приютили меня…
Anima sola… Anima sola!
И, когда замер последний звук, представилось Николаю, будто стоит он наверху перед расколотым огромным зеркалом и видит себя, свое лицо, только странно, — без единого волоска на голове, а за ним другое, — матери лицо…
Мать одета в черное, под густой черной вуалью.
— Твой отец умер, — говорит она.
Николай будто просыпается, он уж не наверху, а внизу, в зале; слышит голос Евгения:
— Эй, — шепчет Евгений, — дернемте по последней!
А шепчет Евгений, потому что страх глушит его голос.
И опять Николай просыпается, но теперь уж по-настоящему.
* * *Первая весенняя ночь черными тучами землю кутала и прижимала ее к теплой груди, как свое родное дитя.
А бедная Снегурочка плакала, тая, — помирала от горьких слез.
Плотники разобрали верх дома, где когда-то жили Финогеновы, и одна труба облупленная, черная, с высовывающимися кирпичами и какая-то длинная, торчала, как виселица-крест.
А кругом у террасы и далеко по саду валялись отодранные с искривленными гвоздями доски и щепки и трухлявые столбы и стропила.
И лежал, как мертвый лебедь, белый пруд.
А по дорожке, на той стороне, ходил кто-то медленно в драповом пальто, ходил, будто ждал кого-то на свидание, но такой спокойный и равнодушный и ничему не удивлявшийся…
И засвистел со сна встрепенувшийся фабричный свисток.
И вздохнула матово-зеленая лампа в белом доме Огорелышевых.
И, нервно вздрагивая, встает из-за стола Алексей Павлович, идет в спальню весь сгорбленный, и, схватившись от подкатившего удушья за стул, злой на боль и краткость часов, с отвращением глядит на полуживую, разлагающуюся заразу — никогда не слезающую с постели жену.
Возвращается из клуба Сеня и, сопя на весь дом, не раздеваясь, с назойливо сверлящим мотивом какой-то оперной арии, тычется жирным пьяным лицом в горячую подушку.
В продувных, наскоро сколоченных бараках, несладко потягиваясь и озлобленно раздирая рты судорожной зевотой, молчком и ругаясь, подымаются фабричные.
Осоловелые дети тычутся и от подзатыльников и щипков хнычут.
И сладострастно распластавшиеся с полуразинутыми ртами, наполовину больные женщины и девушки борются с одолевающим искушением ужасной ночи и с замеревшим сердцем опускают горячие, голые ноги на липкий, захарканный, загаженный пол, наскоро запахивая, стягивая взбунтовавшиеся груди.
Сменяется ночной сторож Иван Данилов и, обессиленный ломотой уцелевшего глаза, сквернословя и непотребствуя, валится в угол сторожки.
И гудит монастырский колокол к утрене.
И тянутся в Андрониев вереницы порченых и бесноватых с мертвенно-изможденными лицами, измученные и голодные, с закушенными языками, растрескавшимися, синими, бескровными губами…
И, тщетно ожидая старца, воют и беснуются.
И о. Самсон — «Пахмарный» говорком читает над ними бессильную молитву-заклинание.
Блекнет красный огонек в белой башенке.
Два худосочных шпиона, переодетые рабочими, кисло озираясь, толкутся у ворот, поджидая работы.
Какой-то деревенский парень, повязанный красным шерстяным шарфом вокруг шеи, переминаясь, свертывает цигарку.
А кто-то все ходит по дорожке на той стороне в драповом пальто, медленно ходит, будто ждет кого-то на свидание, но такой спокойный и равнодушный и ничему не удивляющийся.
XXIII
Когда Эрих разбудила Петра и Николая, Евгений ушел уж на службу.
Собираться им недолго было.
В Андрониеве перезванивали к средней обедне.
Они шли по нелюдным улицам с низкими, придавленными домами, захватывали огороды и пустыри, сворачивали на бульвары по кривым переулкам.
Дворники подскребали тротуары.
Какие-то оборванные гимназисты окружили лоток с «грешниками» и, целясь широким и коротким ножом, азартно рассекали румяные толкачики-грешники.
Где-то за вокзалом гудела роща весенним гудом.
— Это ты мне вчера сказал, что дом ломают?
— Должно быть, уж сломали, — Петр задыхался.
Проехал водовоз на колесах.
— Водовоз всегда первый на колесах, помню» бывало, как — ждешь его, и вдруг встречаешь…
— Весна.
Прогнали в участок партию беспаспортных из ночлежного дома.
Сбоку шагал городовой с книгой под мышкой.
— Почему это на таких книгах и переплет паскудный: с какими-то зелеными жиденькими разводами?
— А тебе что ж, сафьяновый надо? На верхах пакостят, ну и течет…
Черномазый мальчишка пронес огромный золотой калач — вывеску.
Какая-то женщина в одном платье, едва держась на ногах, семенила по тротуару с угрожающим в пространство кулаком.
У разносчика рассыпалось мыло: ярко-желтые, как жир вареной осетрины, куски-кубики завалили весь тупик… измазанную стену.
— Знаешь, Петя, странное со мной что-то творится, я словно в первый раз на мир гляжу, все для меня ярко и ново, все вижу… Может быть, это оттого, что я взаперти просидел столько времени.
Поравнялось несколько пар проституток: шли они на освидетельствование, шли такой отчаянной походкой… заразу несли… выгибали стан.
— Посмотри, посмотри, — Петр дернул Николая, — как эти женщины ходят… Один приятель рассказывал, будто мурашки у него по спине бегают, когда видит их… А потому это, я так думаю, что некоторые из них настоящие женщины… женщины, которые тянут…
Николай остановился вдруг: то, что все время скрытно горело в нем, выбилось острым языком:
— Где Таня?
Петр отвел глаза.
Молчали.
Теперь пошли быстро. Говорил Петр.
— О Тане я слышал, она была больна, сильно. Думали, умрет. Говорят, отравилась. Говорят, какой-то подлец… По городу много слухов. Называли и Александра…
— Что? что?
— Называли Александра.
— Нет, неправда! неправда! — Николай задохнулся. Толковали о свадьбе, Александр и мне говорил. Николай дергался.
— Осенью… в октябре хотели, и вдруг…
В это время поравнялся нищий-юродивый, пристально заглянул в глаза тому и другому поочередно и, отшатнувшись, плюнул прямо в лицо Николаю. Плюнул и с гоготом, с площадною руганью, проклятиями бросился в сторону.
Петр бросился за ним,
— Стой, Петя! — закричал Николай, ухватившись за Петра. Петр вырывался.
— Оставь! оставь его! — просил Николай, но Петр не унимался, орал на всю улицу.
С перекрестка, ускоряя шаг, подходил городовой, держа наготове свисток.
Окна усеялись любопытными.
Няньки остановили колясочки. Высыпали из ворот дворники и кухарки.
— Го, го, го… — ударялся в спину безумный хохот.
— Не надо, не надо, — уговаривал Николай… — он прав, да…
— Прав?! — передразнил Петр.
— Знаешь, Петя, со мной что-то случится сегодня… видел я сон: мать видел и себя в зеркале без волос… а потом, совсем забыл, теперь только вспомнил: когда-то давно, шел я из училища, и вот так же — нищий плевал на меня и ругал, а я, помню, чуть не плакал, стыдно мне было и горько, я не знал, за что, а теперь… Я пойду к Александру.
Шли молча.
— Александр такой сухой сделался, черствый… эта улыбка огорелышевская… Старик-то дядя путает и хорохорится. А он правая рука — все…
— Я пойду к Александру.
— Забыл он то время, как все мы вместе жили, совсем ушел от нас. Видел ты, как Женя бьется, а вот, — Петр тряхнул трехрублевкой, — последнее отдал, а тому… тому не до нас, ему некогда. После пожара закаменел весь. Ходит слух, что все это его рук дело… От него всего можно ждать. В один прекрасный день старика астма задушит…