Читаем без скачивания Реформы и реформаторы - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако и у А. С. Пушкина Петр I – это, по сути, не один, а два образа. Один – из «Полтавы»: «…его глаза сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен». Другой – из «Медного всадника»: «кумир с простертою рукою», который «уздой железной Россию поднял на дыбы». Главная тема «Медного всадника» – человек и воплощенное в фигуре царя Петра государство. Фактически именно Пушкин впервые затронул тот аспект Петровских преобразований, который впоследствии стали называть «ценою реформ», в частности, их цену для обычного, «маленького» человека. Но прошло еще немало времени, прежде чем в самом конце XIX в. эта тема получила права гражданства в исторической литературе, когда П. Н. Милюков пришел к убийственному выводу о том, что Петр I возвел Россию в ранг европейской державы ценой разорения страны[57]. Наконец, спустя еще сто лет историк Е. В. Анисимов заговорил о цене Петровских реформ уже не в хозяйственно-экономическом, а в морально-нравственном аспекте[58].
Собственно, о том, что царь-преобразователь был жесток, что ради достижения своей цели он никого не щадил, что свои реформы он проводил, опираясь главным образом на насилие, было известно всегда. Так, к примеру, уже Екатерина II, считавшая себя продолжательницей дела Петра I и подарившая Петербургу скульптуру Медного всадника, довольно критично отзывалась о методах царя-преобразователя, хотя и считала их вынужденными, порожденными невежеством народа, с которым ему довелось начать строить новую жизнь[59]. Однако лишь после публикации Устряловым документов «дела царевича Алексея» проблема нравственной оценки Петровских реформ и нравственного облика самого царя встала перед русским обществом во всей ее очевидности.
Как писал М. П. Погодин, «русское общество по прочтении книги г. Устрялова исполнилось негодования, уступая первому сильному впечатлению, произведенному ужасами Тайной канцелярии, с ее висками и дыбами, с ее подъемами и встрясками, оскорбляясь в самых нежных чувствованиях природы. Раздаются горькие упреки, слышатся жесткие слова осуждения, бросаются тяжелые камни…» Ощущая «невольный трепет в сердце» от одной мысли, что «император Петр Великий призывается к отчету в его действиях»[60], Погодин счел своим долгом встать на защиту репутации царя и если не реабилитировать его в глазах русского общества, то по крайней мере попытаться объяснить его поступки.
Убежденный сторонник Петровских преобразований, М. П. Погодин не отрицал жестокости своего кумира, причем по отношению не только к царевичу Алексею, но и к его матери, царице Евдокии Федоровне. Но, стараясь уяснить причины этой жестокости, мотивы поступков Петра I, историк пытается проникнуть в психологию своего героя, понять его как человека. Погодин прекрасно сознавал, что просто перечисление хорошо известных заслуг царя Петра перед Россией вряд ли будет воспринято в качестве его оправдания, и потому из-под его пера, едва ли не впервые в русской исторической науке, вышло историко-психологическое исследование. Его автор показал, как постепенно, под влиянием множества разных факторов, в том числе действий Меншикова и царицы Екатерины, в душе царя Петра зрела неприязнь к сыну и рождалась мысль о необходимости убрать его со своего пути. Когда же в ходе следствия перед Петром открылась картина широкого, как ему казалось, заговора, он, по мнению Погодина, не мог не испугаться за судьбу своего дела.
«Что должен был чувствовать Петр, со всяким новым показанием удостоверяясь, что никто, даже из самых близких, ему вполне не сочувствует; что никому из самых преданных он верить не может; что он один-одинехонек; что все огромное здание, им с таким трудом, успехом и счастьем воздвигнутое, может рухнуть в первую минуту после его смерти; что ненавистный сын, где бы ни остался, в тюрьме или келье, сделается наверное его победителем, и всего египетского его делания как будто и не бывало. О, верно, в эти минуты Петр чувствовал такую муку, какой не испытывали, может быть, сами жертвы его, жженные в то время на тихом огне или вздернутые на дыбу!»
Именно тогда и только тогда, полагал Погодин, у Петра I и родилась мысль о казне сына, «требуемой будто настоятельными государственными причинами, текущими обстоятельствами». Слово «будто» проскользнуло тут не случайно, ибо, по убеждению историка, «напрасно он [Петр. – А. К.] боялся за прочность своих учреждений. Россия, двинутая Петром в известном направлении, не могла физически совратиться в другую сторону…»[61] Иначе говоря, царь был уверен, что казнит сына ради спасения своего дела, но это убеждение было, по существу, заблуждением, поскольку в действительности делу Петра ничто не угрожало.
Наблюдательный и тонкий историк, Погодин не мог оставить без внимания и действия Петра I во время следствия над царевичем Алексеем и в дни его гибели. Но если многие усматривали в них цинизм, равнодушие, жестокосердечность, то Погодин увидел в поведении царя проявление высокого духа и воли: «Судите же теперь… что это была за натура, и какова была крепость в его голове, неутомимость в его теле, твердость в его воле, и какова была… огнеупорность в его сердце, когда он в одно и то же время мог пытать сына и мучить множество людей, углубляться в важнейшие умственные вопросы и разбирать судебные тяжбы, определять отношения европейских государств, вести счетные дела, мерить лодки, сажать деревья, думать о собирании уродов и пировать со своими наперсниками?»[62]
Эти рассуждения логически приводили Погодина к следующему заключению: «Если велики были его вины при производстве этого рокового дела, как будто требованного самою историею в образе искупительной жертвы; если велики были его увлечения и преступны различные меры, то не беспримерны ли, не чудны ли были прочие его действия и труды, беспрерывно между тем продолжавшиеся? Не испытал ли он сам жесточайших мучений в продолжение этого беспримерного процесса? Не тоскует ли страшно дух его даже теперь, если слышит наши о нем суждения? <…> Перед лицом трудов, им совершенных, обращаясь волею-неволею в кругу, им еще очертанном, живя жизнею, так или иначе им определенною, мы, русские, можем только молиться об отпущении ему его согрешений и об упокоении его души»[63].
Версия Погодина закрепилась в русской исторической литературе, и последующие поколения ученых-историков, в сущности, лишь вносили в ее изложение различные нюансы и оттенки. При этом мало кто решался впрямую оправдывать Петра I, но большинство оценивали совершенное им как трагическую необходимость. Между тем уже у Погодина промелькнули слова о требуемой историей «искупительной жертве», вызывающие аллюзии с библейскими Авраамом и Исааком и евангельским образом Бога-Отца, приносящего своего Сына в жертву людям. Намеренно или нет, но именно ассоциацию с этими образами должны были возбуждать погодинские описания душевных страданий Петра и его жертвы, с той, правда, разницей, что царевичу Алексею не суждено было ни воскреснуть, ни даже обрести посмертную святость.
В годы советской власти подобное представление о трагедии двухсотлетней давности, хотя, конечно, без библейских аллюзий, было закреплено в массовом сознании сперва романом А. Н. Толстого «Петр Первый», а затем снятым по этому роману одноименным кинофильмом (вышел на экраны в 1940 г.). В эпоху классовых битв, когда ценность человеческой личности определялась ее преданностью делу революции, а в способности пожертвовать ради этого самым близким человеком видели лишь долг, поступок Петра I казался естественным и единственно возможным. В годы Великой Отечественной войны легитимность, оправданность именно такого поведения была подтверждена судьбой старшего сына высшего авторитета того времени – И. В. Сталина. Через три века история как бы повторилась. И можно предположить, что и сам бывший семинарист Сталин, ощущавший себя всемогущим, почти Богом и одновременно пытавшийся сравняться с Петром Великим в деяниях, принимая решение не спасать сына из плена (как говорили, не считая возможным менять солдата на маршала), бессознательно, а может быть, и вполне осознанно ориентировался на представленный в романе и фильме образец. В массовом же сознании отныне утвердился образ безвольного, истеричного и трусливого царевича Алексея – такого, каким он показан в фильме[64]. Тем сложнее, драматичнее и парадоксальнее выглядит интерпретация конфликта отца-царя и сына-царевича предстающая перед читателем со страниц романа Д.С.Мережковского (1865 – 1941) «Антихрист (Петр и Алексей)».
Публикация Н. Г. Устряловым материалов «дела царевича Алексея» сделала само это дело фактом русской истории и национальной мифологии, и оно, конечно же, не могло не найти отклика в искусстве и литературе. Так, в 1871 г. публика впервые познакомилась со ставшей впоследствии знаменитой картиной Н. Н. Ге «Петр I допрашивает царевича Алексея в Петергофе»[65], а в 1875 г. был опубликован роман полузабытого ныне писателя П. В. Полежаева «Царевич Алексей Петрович»[66]. Вышедший в 1905 г. – это был очередной переломный год русской истории – роман «Антихрист (Петр и Алексей)» завершал трилогию Д. С. Мережковского «Христос и Антихрист» (1895 – 1905). Смысл романа может быть понят лишь в контексте религиозно-философских исканий писателя, чья жизнь и деятельность с конца 90-х годов XIX в. «описывается парадигмой последовательного созидания и развития особого концептуального дискурса – создания нового религиозно-мистического учения на основе формирования “нового религиозного сознания”». Петр и Алексей «воплощают две противонаправленные тенденции – языческую и христианскую», но «герои книг [Мережковского] и их исторические прототипы очевидно дистанцируются друг от друга, исключая возможность оценки героев с позиции исторического знания»[67].