Читаем без скачивания Стрельба по бегущему оленю - Геннадий Головин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она наконец заплакала в голос:
— Принеси иголку с ниткой. Я прошу тебя! Я же так ждала тебя! И — воды, хотя бы в графине!
Но ни иголки с ниткой, ни графина с водой он не принес. Пришел через два часа, уже почти совсем пьяный, и снова мучил ее, с бешенством шипел: «Бери!», тыча в лицо, а потом, когда горячо брызнуло ей в лицо и что-то жгучее, горько-соленое попало вдруг на губы — ее ударило в рвоту, в конвульсиях стало возить и дергать по матрацу, и она даже не заметила, как столкнула пьяного Игоря на пол, где тот мгновенно и покорно заснул.
Потом полуосвещенным коридором бординг-хауза среди ободранных в ожидании ремонта стен, кадок с известью, заляпанных подмостьев, мешков с алебастром… — жадно зажимая руками разодранное на груди платье, затравлено озираясь, бродила в поисках туалета, воды…
За дверями еще пьяно гомонили.
Поперек коридора богатырски возлежал кто-то — в хорошем костюме, в галстуке, но почему-то в одном ботинке. Она долго боялась переступить через него.
Какая-то совершенно пьяная, распатланная женщина в одной лишь тельняшке на голом теле, явно заблудившись, стучала во все двери подряд и хрипло шептала на весь коридор: «Степа? Ты здеся? Степа!»
Потом, ожидая, когда сбежит из крана рыжая от ржавчины вода, стояла перед мутным мертвым туалетным зеркалом и мертвым взором, как на чужую, смотрела на себя — на прекрасную Ассоль, превращенную Греем в бордельную шлюху.
— Никогда, — сказала она наконец, с трудом двигая кожей лица, ссохшейся от потеков спермы. — Ни за что! Никогда! — и ей казалось в ту минуту, что именно так все и будет: «Ни за что и никогда!»
…А на утро первое, что она увидела, проснувшись — это был Игорь, стоящий среди комнаты на коленях.
Лицо его неправдоподобно обильно было залито слезами. Он не сводил с нее глаз — должно быть, от этого упорного взгляда она и проснулась.
Он был жалок настолько, что не вызывал даже брезгливости. И жалко, и торопливо, и нищенски звучали его слова: я тебя обидел, прости, прости, если можешь, я ничего не помню, прости, там в море мы звереем, это был не я, прости, прости, если можешь, забудем…
— Я утром сбегал, платье тебе купил. Не знаю, подойдет ли? — и опять заливаясь слезами. — Прости, Наденька! Я только о тебе и думал там, в море!
Ее вдруг замутило. «И вот это-то существо она ждала?! И это о нем она думала по ночам?!»
— Дай, — сказала она страшно усталым голосом и протянула руку к платью. — Только не вздумай подходить! — вскрикнула вдруг зло и базарно, когда тот стал подниматься и на лице его мелькнула уже знакомая тень ухмылки.
— Я отвернусь, отвернусь… — с готовностью залепетал он и отвернулся, и снова зарыдал: — Что я наделал!? Это был не я! Это бес вселился! Это же не я был, Наденька!
Платье оказалось на удивление впору, и это Надю странным образом утешило.
— Там еще нижнее надо было, — слегка хихикнув, сказал Игорь. — Но я постеснялся.
В Наде мгновенно пыхнула злоба: разодрать в клочья не постеснялся, а купить постеснялся!
…Когда она с отчетливой дрожью омерзения затворила за собой двери бординг-хауза, и миновав пустырь, вышла наконец на улицу, сплошь весело-зеленую, всю в солнечном утреннем свете, всю в запахах цветущих акаций, всю легонечко продуваемую морским ветерком, не прохладным и не жарким, и пошла по этой улице, ни на миг не забывая, что она под платьем нагая, — а вокруг уже бродило южное, летнее, милое — она странное вдруг стала чувствовать в себе — несмотря на страшную, горестную обиду прошедшего дня — странную горделивость стала она чувствовать в себе: оттого, что она — нагая, чистая, и оттого, что она (тут она всю гадость вчерашнего как бы жирно вымарывала!) уже по-настоящему женщина, и оттого что взгляды, обращенные к ней, полны не просто восхищенной приязни, к которой она была привычна, и но еще чем-то — но не похотью, не похотью! — и даже то, что Игорь трусится рядышком с видом побитой шелудивой собаки, ничего кроме злорадостной горделивости уже не вызывало, а походка ее, она заметила, стала какой-то совсем иной — походкой освобожденной воскресающей женщины.
В камере хранения она взяла свой чемоданчик. Там же на вокзале, в туалете, переоделась в свое. Платье, купленное Игорем вернула.
— Оно же денег стоит, оставь… — начал было тот, но вовремя спохватился. Смял платье кульком, бросил на подоконник.
— Надя! — торжественным, но и еще более нищенским голосом начал он, дрожа губами. — Можно тебя попросить не уезжать сегодня? Будет у нас — не будет, — заторопился он, едва увидел выражение ее лица. — Скорее, конечно, не будет… если, конечно, ты… Но сегодня сюда отец с матерью приедут. Они уже едут. Часа через два будут. Для них ты… в общем, невеста. Не надо бы, чтобы они знали… как-нибудь потом… У мамы очень больное сердце… — и он опять изготовился пролить слезу.
— Два часа? Пусть. Пароход на Новороссийск только вечером. — Затем отчеканила голосом, жестокость которого удивила и ее саму:
— Но только, Игорь, знай: ничего не будет! Я — никогда — тебе — этого — не забуду.
Она, действительно, никогда ему этого не забыла. Однако относительно «будет-не будет» — все опять стало вершиться и совершилось, как в вялом кошмаре.
Родители Игоря приехали на машине, и так торопились, и так извинялись, итак они понравились Наде — особенно мама, удивительно похожая на ее собственную мамочку, у Нади даже сердце точно так же, нежно и жалобно сжималось, когда она глядела на нее, — они так по-стариковски суетились вокруг нее, так ее уже заранее любили — что почти без труда уговорили на недельку погостить у них в приморском поселочке, где начались бесконечные хождения в гости, застолья, приезжала откуда-то какая-то родня, и для них всех она и Игорь, несомненно, были жених и невеста. Им и постелили в одной комнате, на одной кровати (Игорь спал, как собачонка, на половике).
А потом отец Игоря радостно объявил, что уже все устроено: разрешение на свадьбу загс дает, Надины родители уже летят сюда, гостей будет чертова уйма и он, старый, счастлив, что дожил до этого дня.
Капкан щелкнул.
Потом родился Егор.
Все кончилось, не начавшись.
«Эх, Надя-Надя», — произнес он, и вдруг заметил, что сказал это точно с теми же интонациями, с какими она произносила: «Дима-Дима» — и от этого пустяка у него опять бессильной тоской взвыло в душе. А потом и бессилие это, и тоска утраты навсегда, жалость к Наде, и жалость к себе, который уже никогда не сможет переиначить свою жизнь так, чтобы в ней опять была Надя (сейчас-то ему казалось, что он всегда хотел этого и о Наде помнил всегда) — вся эта разноголосица чувств, ощущений и мыслей, знаменателем которых было чувство непоправимой потери, вдруг быстрым, кратким, замысловатым ходом преобразовалось в одно-единое, недоброе, очень простое понятие. И понятие это было — месть.
Он даже несколько опешил.
Глянул на себя ошарашенно: ни клокочущей ярости, ни жгучей ненависти он уже не слышал в себе — одно лишь хладное, даже не хладное, а как бы леденеющее внутри желание — желание отомстить.
«Как же так? — попытался он урезонить сам себя. — Как ни крути, а кончится это смертоубийством. В этом ведь ты не сомневаешься?»
«Не сомневаюсь».
«Ну, а как же ты будешь жить, взяв на совесть убийство этого, пусть и гнусного, на твой взгляд, человека?»
«Пусть».
«Это ведь грех, друг дорогой!»
«Пусть. Пусть гады пожирают гадов. Господь простит. Ну, а не простит, пусть. По крайней мере Надя будет знать, что ее жизнь, нескладная, исковерканная этим подонком, отомщена».
«Постой, постой! Ты же ничего еще не знаешь! Может, он и ни при чем! Может, и не писал он тех писем…»
«Писал. Я знаю».
«Ну, и пусть писал! Не чрезмерная ли цена — жизнь — за то, что слетел с поста один какой-то инструкторишка-паразит, слетел Давидыч — ничтожная гнида, пусть даже и ты кувыркнулся — тоже не ахти какая потеря для Отечества?..»
«Ни я, ни тем более Давидыч с инквизитором — ни при чем. Надя. Надя умерла. Надя была несчастна. В несчастиях ее повинен он».
«У тебя крыша поехала, мил-друг, после известия о Надиной смерти! Окстись! Ты не можешь по-настоящему знать, счастлива она была или несчастлива!»
«Я знаю».
«Почему же она не развелась с ним? Почему чуть ли не пятнадцать лет жила с этим, как ты считаешь, извергом?»
«Не знаю. Я знаю: она была отчаянно несчастна, и в несчастий этом повинен он».
«Успокойся. Возьми себя в руки. Долети до Камчатки. Беспристрастным взглядом…»
«Беспристрастного взгляда не будет».
«Тебе не кажется, что ты сбрендил?»
«Может, и сбрендил. Но все дело в том, что я знаю. И, кроме того, она на меня надеялась. Больше ей не на кого было надеяться».