Читаем без скачивания Эвтаназия, или Путь в Кюсснахт - Исаак Розовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и поговорить с Рувой по телефону стало практически невозможно. Трубку почти всегда брала она, если не была на работе. И, независимо от важности и срочности звонка, отвечала: «Он отдыхает» или «Он работает», или «Его нет дома». На просьбу передать Руве, кто и зачем звонил, она раздраженно говорила: «Передам», так что ни у кого не оставалось сомнений, что он о звонке не узнает. Иногда он из своего кабинета спрашивал:
– Кто звонил?
– Да так, просто ошиблись номером… – обыкновенно отвечала она, краснея от собственного вранья, которое, впрочем, давно не было для него секретом.
Он говорил ей:
– Аня, ты понимаешь, каково это – жить с тысячью Отелло? Знаю, ты хочешь, чтобы я чувствовал себя с тобой, как за каменной стеной. Но иногда за этой стеной остается так мало места, что я словно в каменном мешке. Ты не отпускаешь меня ни на шаг. А я, между прочим, уже взрослый мальчик.
Анна винилась, обещала вести себя иначе. Но тщетно.
***
Она часто возвращалась в мыслях ко дню их столь далекого и мимолетного знакомства, когда она по просьбе Миши Байкиса «выгуливала» Руву. Однажды она спросила:
– А ты помнишь тот вечер в парке… когда ты сказал мне, ну, по-польски…? Я все спрашиваю себя, почему ты это сказал? Почему обратил на меня внимание?
– Все из-за кофточки, – неожиданно улыбнулся Рувим. – На тебе в тот вечер была надета точно такая же кофточка, как… когда-то на одной женщине.
– На какой женщине?
– Такая же была на маме в ту ночь, когда ее забрали.
Он нахмурился, замолчал, потом сказал:
– Она не была красавицей. Худенькая, нос длинноват. Вообще была неяркая, что ли. Но мне она казалась краше всех. Я многое помню до своих шести лет, когда ее арестовали. Скорее всего, воспоминания ложные, навеянные рассказами дяди. Но даже если они и ложные, – это самое ценное, что у меня есть.
***
В ту ночь, когда забрали маму, Рува проснулся от внезапного яркого света. И на всю жизнь запомнил ощущение невероятного счастья, охватившего его. В детстве зрение ведь не сразу восстанавливает привычную четкость и яркость. Нет, мир вокруг какое-то время еще двоится, троится и радужно переливается. Этот миг можно даже немного продлить, плотно сжимая веки.
Да что там зрение? Все тело пребывает в блаженном оцепенении. Требуется немалое усилие, чтобы вернуть ему привычную упругость, силу и подвижность. А это срочно надо сделать, ибо трое незнакомцев в комнате, и один из них – в настоящей чекистской кожанке – это же папа! Никогда прежде не виденный папа!
– Папа! Папа приехал! – радостно кричит Рува и жмется к нему, и льнет, и обнимает руками за пояс (выше он не достает). А папа смотрит сначала настороженно, но потом взгляд его теплеет. Он глядит на сына, а рука останавливает спутника, говорящего: «Товарищ капитан, я пацаненка-то уберу?» Он проводит пальцем по кончику Рувиного носа, задранного вверх, где почти под потолком улыбается папино лицо, и сын чувствует себя на седьмом небе от этой немудреной ласки.
Да, отец со своими друзьями вернулся из долгого похода. Но что, спрашивается, делают в их комнате дворник и его зевающая жена? И почему все перевернуто вверх дном и вещи валяются в полном беспорядке? А мама сидит на стуле вся белая и совсем нерадостная? И машинально перебирает руками лифчик, который, видимо, забыла бросить в тюк у своих ног?
Нет, что-то не так. Вот и мать в своей любимой кофточке с едва заметным простеньким узором, который Рува так хорошо изучил, бессчетное число раз прижимаясь к ее груди, когда случались детские несчастья и обиды, вдруг зовет его со стула: «Сыночка, подойди…»
Он неохотно отлепляется от папы, подходит к ней. Губы у нее прыгают, и она скороговоркой начинает шептать ему в ухо что-то дикое и невообразимое: «Я сейчас должна буду уйти… ненадолго… просто глупая ошибка… разберутся… Вернусь завтра, или послезавтра… Тебя сейчас тоже увезут. Ты же не можешь остаться один в доме, так ведь? А там будет много детей, и ты с ними будешь играть. А потом я вернусь, и заживем как прежде…»
– С папой? – с надеждой спрашивает Рува, поглядывая на его блестящую кожанку.
– С папой, но вряд ли с этим… – отвечает мама, как будто у него несколько пап.
– Но я никуда не поеду, ни к каким детям, буду ждать тебя здесь, – твердо заявляет Рува.
Мать начинает беззвучно плакать, и тут он внезапно понимает, что ошибся, что ее и себя надо спасать! Это не папа с друзьями, а какие-то чужие люди. Те же, что несколько дней назад были в квартире у его лучшего друга Сереги, после чего и он, и его родители исчезли. А на дверях с тех пор висит веревочка на сургуче. Он бросается к своей кровати, выхватывает из-под подушки маленький складной перочинный ножик, с которым ложится спать на случай, если бандиты залезут. Рува храбро наставляет ножик на одного из спутников бывшего отца. Тот от неожиданности шарахается, как бы даже дергает рукой в сторону кобуры, но потом грубо отшвыривает его к стене с криком: «Вот ведь гаденыш!» и выхватывает у него из пальцев ножик.
После этого Рува сидит оглушенный и почти не реагирует, когда маму уводят, и она бросается к нему, чтобы поцеловать на прощание. Он лишь вяло отвечает ей. Потом и за ним приезжает машина. Его везут в какое-то странное место – спецприемник. Когда Руву уводят, этот – в кожаной куртке – неожиданно подает ему руку, незаметно вкладывает в нее складной ножик, сгибает его пальцы, чтобы не было видно, вновь касается его на этот раз шмыгающего носа и ласково ему улыбается.
***
Через полтора месяца мамин брат и его жена нашли Руву в детском доме и увезли жить к себе в Одессу. В течение первого года ему пришлось много раз пересказывать историю маминого ареста родственникам и знакомым дяди. Хотя слушать и, тем паче, рассказывать такое чуть ли не смертельно опасно, но уж больно рассказ волнующ, да и что взять с малОго? И Рува отточил историю до полного блеска и глянца. Та засверкала, как ботинки клиентов под проворными руками сапожника на площади, которого всегда можно было видеть из окна их с мамой комнаты. Он точно знал, когда слушатели насупятся и начнут пыхтеть папиросами, а глаза слушательниц увлажнятся и они непременно прижмут его к своей колышущейся, как море, груди.
Он замолчал. Анна, как те слушательницы, сидела с мокрыми от слез глазами.
После паузы Рува вернулся к теме их знакомства:
– Да, именно кофточка мне сразу бросилась в глаза. А потом уже ты. Такая неловкая, несчастная, что мне вдруг захотелось, чтобы ты улыбнулась, чтобы тебе стало хорошо. Пусть только на один вечер.
– Так ты из жалости меня поцеловал?.. – немного обиженно спросила Анна.
– Может, и так. Но я видел, что нравлюсь тебе.
– Так уж и видел?
– Да, было заметно…
– Твоя правда, ты мне понравился. А когда надо было тебя выгулять, поняла, что надеть-то нечего и решила остаться в той кофточке. Но поверь, когда ты меня поцеловал, у меня даже мысли не было о каком-то продолжении. Просто стало хорошо. А когда появился Миша – порезанный, весь в крови, – я даже разозлилась на него: «Как не вовремя!»
– И я именно то же подумал, – сказал Рува. – Кстати, а что с той кофточкой? Ты ее привезла с собой?
– Привезти-то привезла. Но пустила на тряпки. Если б знала – сохранила…
***
Иногда из какого-то самой ей непонятного чувства Анна расспрашивала его о прежних романах и победах. Обычно он отшучивался:
– Как же! Тебе только расскажи! Чтобы ты меня окончательно затравила.
Но когда она уж слишком приставала, рассказывал, не о своих победах, а о «странностях любви»:
– Меня многие считали бабником. Но вот кем-кем, а бабником я не был. Я – идеалист, женщин романтизировал и от этого немало претерпел, как выражался Гоголь.
– Вот уж не знала, что ты идеалист! – улыбнулась она. – Тогда тебя должны отпугивать нынешние прагматичные дамы?
– Почему только нынешние? Дамы всегда точно знали, чего хотят. Особенно – хорошенькие.
– Это точно, – поддакнула Анна.
– Да ты никак завидуешь? Кстати, внешность для меня никогда не имела значения. Недаром ведь говорят о странностях любви. Я ведь не красоты искал. Помнишь? «Сосуд она, в котором