Читаем без скачивания Скунскамера - Андрей Аствацатуров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В детском саду нас учили обращаться с хлебом бережно. Если тебе дали кусок хлеба, то его полагалось съесть до последней корки. Ты мог оставить на тарелке вонючую рыбу или клейкую запеканку. Ты мог не доесть все, что угодно, но только не хлеб.
Однажды нам на завтрак раздали мокрые куски хлеба. Ну не то чтобы прямо уж совсем мокрые. Но — сырые. Видимо, мука плохо пропеклась или еще что-то. Сейчас часто говорят, что раньше во времена СССР хлеб был вкуснее. Действительно, вкуснее, я не спорю. Но иногда он оказывался подгорелым, иногда — мокрым, иногда сухим, как песок. И в нем часто попадались какие-нибудь мелкие предметы: камешки, гаечки, винтики. Одному моему однокласснику однажды повезло. Он нашел в хлебе презерватив.
Так вот, тот хлеб, который нам выложили на тарелки, оказался мокрым. И когда воспитательница ушла, кто-то скатал из хлеба маленький шарик и всем его показал. Уже не помню, кто именно. Может быть, я сам. Увидев это, Максим Румянцев, который среди нас считался самым непослушным, взял свой кусок, долго мял его, а потом вылепил из него пистолет. Почти как настоящий! Румянцев показал всем свой хлебный пистолет и принялся наводить его на девчонок за соседним столиком и «стрелять»: пиф-паф. Поднялся шум. К Румянцеву со всех сторон потянулись руки:
— Дай позырить!
— Дай нам тоже!
— Я первый просил!
Тогда было мало игрушек, а те, что нам давали, казались неинтересными. Хлебный пистолет Румянцева выглядел на их фоне сказочным чудом, необычным, хрупким, запретным, по-настоящему живым. Но тут посреди всеобщего шума мой друг Игорек Князев поднял над головой… хлебный фотоаппарат!!
Все ахнули и на секунду замолчали завороженные.
— Я вас сейчас фотографировать буду! — покровительственно объявил нам Князев. Все снова радостно загалдели. Румянцев продолжал целиться во всех из пистолета, но уже без прежнего задора. Было видно, что он немного озадачен.
— Вы что? Вообще что ли?! — попыталась нас усовестить бойкая девочка Юля Мотина. Она очень любила командовать. Воспитательницы ее хвалили, считали самой послушной и ставили в пример всем остальным.
— Вот я Ларисе Палне про тебя все расскажу! — и она показала Румянцеву кулак.
Румянцев в ответ высунул язык и стал дразниться:
— Ябеда-корябеда!
Потом старательно прицелился в Мотину из своего хлебного пистолета и радостно вскрикнул:
— Пуф! Попал-попал!
— Все расскажу! — не унималась Мотина.
— А у нашей Мотиной — жопа бегемотина! — дразнился Румянцев.
Мотина фыркнула, вскинула подбородок, и ее сердитый взгляд остановился на Князеве:
— И про тебя, Князев, тоже расскажу!
— Ах ты… писссдюка! — злобно вытянув вперед нижнюю губу зашипел Князев. — Только попробуй! — и тут же громко объявил:
— Кто хочет фотографироваться — поднимай руки!
Все завопили еще громче прежнего и повскакали из-за столов.
— Меня первого! Я — с пистолетом! — голосил Максим Румянцев.
— А ну, тихо! — раздался вдруг низкий голос. Он рассёк покрывало тонких голосов, визгов, криков и, ударившись о разрисованные стены, обрушился нам на головы.
Мы обернулись как по команде и увидели, что наша воспитательница Лариса Пална стоит в дверях и качает головой, закусив нижнюю губу. Все кинулись по своим местам и затихли.
— Глазам не верю, — негромко произнесла она в наступившей тишине с ледяным спокойствием.
Мы понимали, что это спокойствие не предвещает ничего хорошего.
Что было потом — лучше и не вспоминать. Даже сейчас, когда я оживляю в памяти эти события, этих людей, которые, вероятно, уже покинули наш мир, этот детский сад, мне как-то не по себе. Мурашки разбегаются по спине. Приходится прерваться и перекурить, чтобы собраться с силами и побороть вернувшийся детский страх и чувство вины, сменившее тогда вспыхнувшее ненадолго ощущение приближения чуда.
Помню, как фотоаппарат и пистолет были конфискованы и торжественно предъявлены пришедшей на шум директрисе, Нелли Палне, пожилой грузной даме с тяжелым прямоугольным лицом. Она вскрикнула будто от боли и сделала страшные глаза. Нам всем тоже сделалось страшно. Кто-то даже разревелся. Мы сидели на своих местах, боясь пошевельнуться. Нам было велено сидеть, а Максиму Румянцеву и Игорьку Князеву — встать у стены. Игорек стоял весь красный, потный и сжимал губы. Было видно, что он изо всех сил старается не заплакать. Румянцев равнодушно смотрел в окно и иногда принимался ковыряться в носу.
Нелли Пална тем временем вбивала в наши головы крепкие как гвозди мемориальные слова о том, что Ленинград пережил блокаду, что сама она и ее мать в сорок первом жили всего на сто граммов хлеба в день. И что у настоящих ленинградцев к хлебу должно быть уважение. А тот, кто хлеб выбрасывает, кто балуется с ним, — тот враг Ленинграда и настоящий фашист!
Сейчас, когда у города отобрали его блокадное имя, когда ржаной хлеб превратился в съедобную, всегда свежую сладкую резину, я равнодушно прохожу мимо хлебных полок в супермаркете и с гораздо большим интересом разглядываю этикетки вин и коньяков. А тогда мне нравилось подолгу задерживаться возле хлебного отдела и наблюдать, как добродушный усатый дядя в синем фартуке, сыто жмурясь, забирает пустой лоток, а на его место ставит новый, где ровными рядами лежат свежие батоны. Мне нравилось смотреть, как мама и другие покупатели выбирают хлеб.
На лотках лежали длинные двузубые вилки, привязанные к металлическим рейкам ворсистыми веревками. Вилками можно было потрогать хлеб, помять его, проверить, свежий он или черствый. Я видел, как все подходили к лотку, меняя возле каждого вилку, и мяли вилками хлеб. Я тоже брал вилку и, подражая взрослым рядом со мной, легонько нажимал на понравившийся мне батон.
Усатый дядька обычно стоял за лотками, привалившись к стенке, и изредка поглядывал в сторону покупателей. Я ему всегда завидовал. Думал, вот вырасту — обязательно пойду работать в наш гастроном, хлеб продавать. Лучше, конечно, мороженое, но кто ж меня возьмет? Лучше и не мечтать.
Помню однажды, когда мы с мамой очередной раз пришли в гастроном, этот хлебный дядька вдруг встрепенулся и резко крикнул старухе в зеленом пальто с драным воротником:
— Чего ты все мнешь и мнешь?! Весь хлеб тут перемяла и перетыкала! Выбирай уже и иди отсюда! Тебя вот так начнут мять и тыкать…
— Пойдем, Андрюша, — потянула меня за рукав мама.
— Да я, милый, уж не откажусь! — радостно откликнулась бабка. Она повернула к нам лицо, покрытое морщинами, родинками, коричневыми пятнами и хитро подмигнула моей маме:
— В мои-то годы? А! Чтоб меня помяли да потыкали..
— Андрей, пойдем, — и мама, взяв меня за руку, решительно потянула к кассам.
Немного об истории (фрагмент, который желательно пропустить)
Мне с детства говорили, все, кроме моих собственных родителей, воспитатели в детском саду, учителя в школе, дикторы в телевизоре, певцы в радиоприемниках — впиши себя в историю страны. А как это сделать не объясняли. Когда мне было пять лет, я, в очередной раз вернувшись из детского сада, спросил у папы:
— А как себя вписать в историю страны?
— Хватит всякую дурь повторять! — папа так разозлился, что изо всех сил хлопнул газетой, которую он зачем-то свернул, по столу. — Сначала писать и читать научись, башколов.
С годами я научился и читать, и даже писать. Когда в школе у меня появился предмет «История», папа требовал, чтобы я получал по этому предмету только пятерки, что никаких там четверок он не потерпит. И я старательно читал и перечитывал учебники по истории, причем не только советские школьные (эти, говорил папа, для дебилов), а еще и дедушкины, дореволюционные, по которым он занимался в Тенишевском училище. Одновременно меня засадили за исторические романы. А много позже я вместе со всеми стал испытывать угрызения совести и откликаться на призыв жить-не-по-лжи. Теперь все это позади. Я твердо знаю, что не надо мусолить учебники, проверять свою совесть, мерить жизнь по усердию и лености царей, их министров и их любовниц, проливать соленые слезы раскаяния, завязывать и развязывать нити большой истории. Долг писателя — совершенствуясь в славном искусстве лжи, учиться говорить только правду. Жизнь — непрерывная череда обманных метаморфоз, непрекращающегося движения одновременно во все стороны, а не мешок, набитый соломой закономерностей. Ее, жизнь, надлежит заново возделывать, выдумывать, творить. Сложение — вычитание событий, математические умствования так же уместны, как гимнастка Алена в нижней палате российского парламента.
Куда пропала великая империя?
Кто виноват в этой катастрофе?
Злые силы или мы сами?
Мы сами.
Мы сами и злые силы.
Когда случится слом?
Куда подевалось все то, что было?