Читаем без скачивания Том 2. Неживой зверь - Надежда Александровна Лохвицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза у всех пустые, бессмысленные, удивленные.
Смолнэк вскочил.
– Люди! – закричал он голосом, которого сам не узнал. – Люди! Я брат ваш! Я хочу вам сказать, что вас подло и гнусно обидели! Ведь вы понимаете меня? Понимаете?
Чудовища, по-видимому, освоившись с ним, подступили ближе.
– Я хочу спасти вас! – надрывался Смолнэк. – Доверьтесь мне. Я слаб и одинок, но вместе мы – сила!..
Он весь горел и хотел сказать что-то великое, прекрасное, но вдруг остановился. Он увидел, как человек-змея вытянул одну голову и, ухватив зубами выбежавшую из огня саламандру, с наслаждением проглотил ее и облизнулся. Затем так же тупо уставился на Смолнэка. А человек-лягушка протянул лапу и трогал обшлаг докторского рукава, точно провинциальная почтмейстерша, которая любопытствует, из какого материала платье у соседки.
Может быть, бодрый доктор Джон Смолнэк весело бы рассмеялся, но этот, новый Смолнэк взвизгнул и отпрыгнул в сторону.
– Звери! – закричал он. – Вы звери! Вы знаете только страх к огню и крови. Уроды! Гады вы!
И, высоко вскинув свой камень, он ударил им по крошечной головке человека-лягушки, разбив ее, как яйцо всмятку. Толпа дрогнула, и вдруг кто-то крикнул: «Горе! горе!» странным, глухим голосом.
Было ли это проявление далекого атавизма, повторение слова, которое должны были часто говорить несчастные замученные предки этих странных существ, или же простое, бессмысленное сочетание звуков, но Смолнэк ответил на него безумным, нечеловеческим криком и кинулся бежать.
Он прыгнул в лодку и быстро отчалил.
Крики и стоны неслись ему вдогонку.
Услышав плеск воды, он оглянулся: извиваясь, как большая бескостная рыба, плыл к нему человек-змея.
У берега, спустив лапы в воду, стоял детеныш человека-лягушки и плакал детским плачем…
Смолнэк потерял сознание.
* * *
– Не бойтесь, теперь вы скоро поправитесь, – говорила ему, ласково улыбаясь, сестра милосердия в большом белом чепце.
– Я только хочу знать, где я? – спросил Смолнэк.
– Вы в Гамбурге, друг мой, в больнице, и скоро поправитесь.
– Как же я сюда попал?
– Вас привезли матросы с корабля.
– С «Колонии»?
– Вот уж этого не знаю, мы не спросили. Вы здесь уже два месяца.
Смолнэк ничего не помнил, улыбался и засыпал крепким сном выздоравливающего.
Из сборника «Неживой зверь»
Неживой зверь
На елке было весело. Наехало много гостей, и больших, и маленьких. Был даже один мальчик, про которого нянька шепнула Кате, что его сегодня высекли. Это было так интересно, что Катя почти весь вечер не отходила от него; все ждала, что он что-нибудь особенное скажет, и смотрела на него с уважением и страхом. Но высеченный мальчик вел себя как самый обыкновенный, выпрашивал пряники, трубил в трубу и хлопал хлопушками, так что Кате, как ни горько, пришлось разочароваться и отойти от него.
Вечер уже подходил к концу, и самых маленьких, громко ревущих ребят стали снаряжать к отъезду, когда Катя получила свой главный подарок – большого шерстяного барана. Он был весь мягкий, с длинной кроткой мордой и человеческими глазами, пах кислой шерсткой, и, если оттянуть ему голову вниз, мычал ласково и настойчиво: мэ-э!
Баран поразил Катю и видом, и запахом, и голосом, так что она даже, для очистки совести, спросила у матери:
– Он ведь не живой?
Мать отвернула свое птичье личико и ничего не ответила; она уже давно ничего Кате не отвечала, ей все было некогда. Катя вздохнула и пошла в столовую поить барана молоком. Сунула ему морду прямо в молочник, так что он намок до самых глаз. Подошла чужая барышня, покачала головой:
– Ай-ай, что ты делаешь! Разве можно неживого зверя живым молоком поить! Он от этого пропадет. Ему нужно пустышного молока давать. Вот так.
Она зачерпнула в воздухе пустой чашкой, поднесла чашку к барану и почмокала губами.
– Поняла?
– Поняла. А почему кошке настоящее?
– Так уж надо. Для каждого зверя свой обычай. Для живого – живое, для неживого – пустышное.
Зажил шерстяной баран в детской, в углу, за нянькиным сундуком. Катя его любила, и от любви этой делался он с каждым днем грязнее и хохлатее, и все тише говорил ласковое мэ-э. И оттого, что он стал грязный, мама не позволяла сажать его с собой за обедом.
За обедом вообще стало невесело. Папа молчал, мама молчала. Никто даже не оборачивался, когда Катя после пирожного делала реверанс и говорила тоненьким голосом умной девочки:
– Мерси, папа! Мерси, мама!
Как-то раз сели обедать совсем без мамы. Та вернулась домой уже после супа и громко кричала еще из передней, что на катке было очень много народа. А когда она подошла к столу, папа взглянул на нее и вдруг треснул графин об пол.
– Что с вами? – крикнула мама.
– А то, что у вас кофточка на спине расстегнута.
Он закричал еще что-то, но нянька схватила Катю со стула и потащила в детскую.
После этого много дней не видела Катя ни папы, ни мамы, и вся жизнь пошла какая-то ненастоящая. Приносили из кухни прислугин обед, приходила кухарка, шепталась с няней:
– А он ей… а она ему… Да ты, говорит… В-вон! А она ему… а он ей…
Шептали, шуршали.
Стали приходить из кухни какие-то бабы с лисьими мордами, моргали на Катю, спрашивали у няньки, шептали, шуршали:
– А он ей… В-вон! А она ему…
Нянька часто уходила со двора. Тогда лисьи бабы забирались в детскую, шарили по углам и грозили Кате корявым пальцем.
А без баб было еще хуже. Страшно.
В большие комнаты ходить было нельзя: пусто, гулко. Портьеры на дверях отдувались, часы на камине тикали строго. И везде было «это»:
– А он ей… А она ему…
В детской перед обедом углы делались темнее, точно шевелились. А в углу трещала огневица – печкина дочка, щелкала заслонкой, скалила красные зубы и жрала дрова. Подходить к ней нельзя было: она злющая, укусила раз Катю за палец. Больше не подманит.
Все было неспокойное, не такое, как прежде.
Жилось тихо только за сундуком, где поселился шерстяной баран, неживой зверь. Питался он карандашами, старой ленточкой, нянькиными очками, – что Бог пошлет, смотрел на Катю кротко и ласково, не перечил ей ни в чем и все понимал.
Раз как-то расшалилась она, и он туда же, –