Читаем без скачивания Сияние - Ёран Тунстрём
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Можно нам забрать мяч, дядя?
Он не шевелился, одна рука держит мяч сверху, другая — снизу. Жюльетта тоже не двигалась. Я опять подал голос:
— Можно нам забрать мяч, дядя? — Я решил, что обращаюсь не иначе как к бестолковому тяжелодуму, и пояснил жестом: дескать, эту вот круглую штуку, мяч, обратно.
Ни движения, ни взгляда. Сколько раз эта сцена разыгрывалась перед моим мысленным взором. В ней содержится все, что формирует жизненную позицию человека. Ведь до тех пор моя жизнь была распахнута во все стороны, безгранична — ежеминутно могло произойти что угодно. И, по-прежнему стоя там, я невольно вспоминаю слова моего друга, сказанные много-много позже: «Никогда не презирай себя молодого. Не забывай, что ты, каков ты есть сейчас, вырос из того, каким ты был. Не кто иной, как тот давний ребенок, — единственная предпосылка тебя нынешнего. Каждый из твоих тогдашних поступков имеет сегодняшний результат, который, может, и не вызывает у тебя гордости, но все равно твой».
Тут-то и звучит реплика, отсекающая меня от детства, будто нож гильотины:
— Non. Нет.
Хоть я и не приступал еще к изучению французского и других языков, смысл его запальчивого возгласа мне совершенно ясен.
— Отдай мяч! — кричу я.
— Non.
Его полная неподвижность внушает страх. Мы мечемся, дергаем калитку — все без толку, он изрекает только одну фразу, которую я воспроизвожу здесь и в оригинале, и в переводе, но которая в тот вечер звучит как тявканье собачонки:
— Cette balle est la propriété de l’Etat français. Этот мяч — собственность французского государства.
Тогда я запускаю руку в корзину Свалы, хватаю горсть кровавых селедок и швыряю в посла. Но все они сыплются на малютку Жюльетту. Ах, Боже мой, она была такая красивая!
~~~
На улице Исастрайти внимательный прохожий, отведя в сторону нависающие ветки рябины, может заметить табличку:
ТОРЛЕЙВ СМЁР
ПОЭТ
Торлейв Смёр, который кончит свои дни за сплесневанием ваеров в Занзибаре, был одним из двоюродных братьев моей незнакомки-мамы, а в ту пору, когда футбольный мяч ПЬЕТЮР еще летел по воздуху, преодолевая последние десять метров в незнаемое, — всего лишь одним из многих кузенов-поэтов. Впрочем, позднее я выясню, что единственный, у кого слово «поэт» значилось на дверной табличке, как раз поэтом и не был. ПОЭТ — древнейшая профессия у нас в стране, но в данном случае это была аббревиатура: ПОлиция Экстраординарного Типа. Иначе говоря, в лице Торлейва Смёра мы имели тайную полицию, наше собственное мини-ЦРУ.
Когда провозгласили независимость, в альтинге начался жуткий тарарам. Новая страна. Современная страна. Теперь, говорили умники, ни в коем случае нельзя переть напролом, как раньше, и, подмигнув, нарушать все без исключения законы, которые взвалили на нас датчане. Законы, чей смысл и назначение всегда оставались для нас загадкой. Законы, которые нас так и подмывало нарушить — просто оттого, что они существовали. В те времена — ну, когда мы были непокорными вассалами, — в те времена все были поэтами, все на ходу бормотали стихи, здоровались дольником, ямбами или трохеями; метафоры — уж они-то покидают поэта в последнюю очередь — сыпались дождем, чудесные были времена.
И вот теперь у порога стояла эпоха перемен. Одни должны стать политиками, другие — предпринимателями, управляющими, чиновниками. Датчане исчезли, и образовавшиеся дыры нужно было, как говорится, заткнуть исландцами. Альтинг, который функционировал в основном как поэтические подмостки, нежданно-негаданно опустел, зато начала оживать сельская местность, все вдруг опять полюбили собственноручно доить всяких там коров, попутно шлифуя в уме незаписанные строфы. Ведь, как говаривал Снорри[23]: «Хуже смерти — незавершенная строка стихов». Или, по выражению одного из нынешних его наследников:
Нет в преисподней муки страшнее,чем строчка стиха, оборванная посередине.
Те, кто остался в альтинге, — большей частью эпические поэты, слагавшие бесконечные драпы[24], — решили распределить министерские посты по жребию и клятвенно обещали, что никому не придется — тут в нашем отечестве родилось новое выражение — сидеть на должности более нескольких лет. Беглецы нехотя вернулись назад в Рейкьявик, и на грудь им нацепили бирки: Карл Йоунссон, советник по экспорту, Фрей Эйнарссон, президент, Оулавия Сипордардоухтир, министр по делам культов, и так далее. Мрачное это было время.
Я хочу сказать, на первых порах названий у этих постов не было[25], затем разгорелась словесная сеча, а затем — словесное состязание. Семерым заткнули рот, однако же в итоге родились новые слова. Свежие, ядреные, исландские.
Вопросов для обсуждения было непочатый край: одним предстояло стать руководителями, другим — руководимыми, ведь так заведено во всех странах. Одни были чиновниками, другие нет.
Так вот, Торлейву выпало стать нашей тайной полицией, и некоторое время шли дебаты о том, должен ли он жить в анонимности или нет. В газетах разгорелись настоящие баталии. Мать Торлейва, достославная Сигихильд из Хаттвика, твердила, что анонимность ее сыну совершенно не под стать. Он — человек почтенный, объявила она, или будет таковым, а бремя, которое ему придется нести, столь тяжко, что его не грех компенсировать надлежащими дозами публичности и наград. В конце концов сошлись на том, что он сохранит за собой давнее профессиональное звание, наполнив его новым смыслом, как упомянуто выше. Но — на случай какой-нибудь шпионской шумихи и неудобных вопросов со стороны чуждых элементов — Торлейва обязали подвизаться также в исконной роли поэта и ежедневно публиковать по стихотворению, дабы при необходимости предъявить оные НГ (Нежелательным Гостям). Стихи эти должны носить лирический характер и повествовать о Природе, о Будничной Жизни, о Любви, а потому в его задачу входило накапливать в рабочее время Опыт самого разного толка.
Я рассказываю все это, просто чтобы показать на примере, о чем мы, исландские граждане, беседовали, навещая Торлейва, хотя прекрасно знали, какова его подлинная миссия. И разумеется, мы изо всех сил старались сбить со следа возможных слухачей иностранных держав.
Как мастер жизненных зарисовок и тайный агент, Торлейв Смёр не имел себе равных, он даже изобрел особый жанр, соединявший эти две стороны его персоны:
На Север Холодныйпризван француз.Не убийца, еслисудить по бумагам,которые Торлейв читалв месяце мае.
Вот так некоторое время начинались чуть ли не все его стихи, потому что он остро реагировал на поступавшие из-за границы документы, которые обычно звучали в таком духе:
«Г-н Луи Эжен Абрабанель, род. 13.04.1936 в Лакосте, Пров… в 18 лет поступил в А… та-та-та, та-та-та… Г-н А. — сотрудник надежный и старательный, всегда успешно справлявшийся со своими должностными обязанностями, что позволяет дать ему самые лучшие рекомендации. Его интерес к Вашей стране общеизвестен, а легкость, с какой он завязывает контакты, делает его живым и приятным в общении. Ранее служил на Дальнем Востоке».
Торлейв Смёр понимал, что подобные сведения почти сплошь лживы. Ни одного человека невозможно охарактеризовать таким образом, а если б это оказалось возможно, то было бы огромной трагедией.
Каждый человек многолик, и лиц у него не меньше, чем сочетаний звуков в музыке. Так же обстоит и с городами: идти по улице, философствовал Торлейв, откидываясь на спинку стула, идти по улице — значит идти по великому множеству улиц, которых не меньше, чем вдохов и выдохов… Правда, к Рейкьявику это не относится, заканчивал он эту мысль, каковая, возможно, воскреснет вновь в небольшом стихотворении. Торлейв оттачивал свое восприятие, как он выражался, и всматривался в этот город, пока не решивший, как ему выглядеть. Он видел старый аэродром. Самолеты и женщины — что может быть прекраснее!
Бросив взгляд на часы, Торлейв рассудил, что исландское государство не станет возражать, если на сегодня он закончит работу. Запер дверь, протер рукавом табличку, заложил руки за спину, осмотрелся, как предписывала инструкция, и зашагал в сторону дома.
С собственным «я» взаимоотношения у Торлейв Смёра были сложные: он был поставлен стеречь его как зеницу ока. И стерег — от войны, от пьянства и некрасивых придаточных предложений, от пожаров и насмешек, смотрел далеко и зорко, чтобы чужие державы не захватили его душу — царство, свободное от коррупции.
Если его спрашивали о самочувствии, он отвечал: увы! Хорошо он не чувствовал себя никогда и терпеливо докладывал собеседнику о состоянии здоровья в телесном и духовном мире. Для хорошего у него в запасе был десяток бесцветных слов, а вот для плохого, болезненного, хилого — богатейшая палитра. Он мог начать со своих ножных хворей и подробно описывать член за членом, мышцу за мышцей, все более ярко освещая лампой медицинских познаний каждый закоулок своего миниатюрного храма. Член Всеисландского объединения ипохондриков, он создал себе обширную сеть докторов и, если где кольнет, мог проконсультироваться как минимум у трех разных специалистов. И теперь, заметив его, я бросаюсь через улицу.