Читаем без скачивания Вверх по Ориноко - Матиас Энар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Илия показывал ей цветные гравюры в книге: на небольшой площади в центре старого города стоит церковка из золотистого камня с барочным фасадом, а с ней рядом маленький белый домик; в глубине полутемного нефа в главном алтаре покоятся мощи святого; монастырь с белым просторным карибским двором с аркадой, затененный сенью огромных пальм; взяв в руки книгу, она рассматривала тонкие светлые стволы и узорные листья вьющихся растений, переданные художником с любовной тщательностью.
Илия придвинул свой стул поближе, он почти касался ее, она заметила его уловку, но не отодвинулась, быть может, не желая его обидеть.
— Посмотри внимательнее на колодец в середине гравюры. Видишь? В нем наш святой крестил негров. Тысячами. Петр принял апостольскую миссию и полюбил людей с черной кожей. Он первым поднимался на прибывший корабль и совершал помазание елеем умиравших в аду трюма, чтобы умерли они христианами. А потом он крестил живых. Всех подряд, заметь себе это, и говорил, что хочет наделить их душой, чтобы они не все теряли, когда умирают. Он объяснялся с ними жестами, взглядами, уж не знаю как еще, приобщал их Святому Духу на латыни, одного за другим, скованных цепью, не жалея ни сил, ни времени, так он понимал свою миссию; потом негров вновь погружали на корабль, и они вплывали в Новый Свет, засиявший перед ними в каплях кропила. А тем, которые не могли никуда уплыть, он помогал умереть. Нет ничего бессмысленнее, думали работорговцы, чем крестить сотни и тысячи подыхающих негров. Городских рабов Петр с помощью переводчика знакомил с катехизисом, объяснял, что такое спасение, предопределение, свобода души. Святой Франциск проповедовал птицам, святой Петр Клавер — черным рабам, и это безумие, эта нелепость делают его в моих глазах достойным канонизации, точно так же, как достоин ее доминиканский монах Лас-Касас, который первым стал печься о судьбе индейцев, хотя у него нет формального права на канонизацию — его мощи не творят чудес. Только представь себе, каким безумием было крестить негров! Аборигенов куда ни шло, но негров! Тысячам мужчин и тысячам женщин, прибывавших каждый год из Африки, чтобы дальше жить рабами, предлагалась в дар религия хозяев; вы были живыми язычниками и походили на диких зверей, вас привезли на смерть и уподобили домашнему скоту, но умрете вы христианами — вот что им говорили, однако рабы, вполне возможно, думали, что крещение — еще одно железное кольцо рабства. Не было на земле более нелепого и бескорыстного человека, чем этот миссионер, бескорыстного и искреннего в своей ужасной вере. Посмотри, вот дом, где он жил.
Еще одна гравюра. Она наклоняется к картинке и чувствует приятный запах одеколона, слышит чарующий голос, теперь они сидят совсем тесно, плечо к плечу.
Домик, совсем крошечный, принадлежит теперь монастырю, это приют святого, его миссия. И она будто вошла в него, вдохнула запах воска, гвоздики, а может, акарицида[6].
— Обрати внимание, — продолжает Илия, — монахи и теперь обходятся только самым необходимым.
Беленые стены, небольшое распятие, его едва видно в конце бесконечного коридора.
— Картинная галерея и памятные дары.
На развороте художники того времени изобразили, как святой крестит закованных рабов, как ухаживает за больными, исцеляет прокаженных, объясняет с помощью переводчиков Священное Писание неграм у себя в миссии.
— А вот и он сам. Посмотри, какое прекрасное лицо.
Портрет, похожий на икону, совсем маленький, только лицо — на голове красная скуфейка, золотые лучи во все стороны. Черная ряса на плечах, сумрачный взгляд смотрит прямо и немного вниз, на людей.
— Посмотри, сколько в нем непреклонности и в то же время мягкости. Чувствуется, что вера его необыкновенно серьезна, а сострадание так велико, что можно его пощупать. Я представляю, как в своей родной деревушке, в Каталонии, он сидит и читает «Золотую легенду», потом, воодушевленный примером святого Игнатия Богоносца, садится на корабль в Таррагоне и плывет в Новый Свет. Говорят, он целовал смердящие язвы рабов, а если вдруг нечаянно отшатывался, не в силах преодолеть ужаса, то наказывал себя бичом, с ожесточением хлеща целую ночь по плечам. Вот его комната. Вернее, келья.
Опять картинка. Квадратная беленая комнатка, черная кровать, похожая на железную клетку, стул, крест и ничего больше; фотография сделана в монастыре, где эта комнатка — часть небольшого музея, посвященного этому человеку.
— Здесь он себя бичевал. Спать ему было некогда. Он крестил детей, умиравших в трюмах, обходил окрестные фермы, проповедуя рабам Евангелие и давая им лекарства. Какая необыкновенная личность, какое благородное безумие! Со всех концов света приезжают рабы поклониться его мощам — костям, черепу, memento mori, — вздохнул Илия и осторожно, словно бы желая закрыть книгу, взял ее руку, которой она придерживала страницу; от неожиданности и нежности прикосновения Жоана вздрогнула, он счел, что она отшатнулась, и тут же выпустил ее пальцы, будто и не касался их своей тонкой холеной рукой.
Глава 17
Долгое время по вечерам наша дочка плакала, прежде чем уснуть.
Начиналось все с тихого подхныкиванья, которое переходило в недовольное квохтанье, потом голосишко набирал силу, и она начинала покрикивать, громче, громче, и кончалось все оглушительным, отчаянным ревом. Она требовала, чтобы мы вошли к ней в комнату и взяли ее на руки; она боялась темного океана сна, где ей предстояло утонуть, исчезнуть, и изо всех своих невеликих сил боролась за бодрствование, сжимая крошечные кулачки; она била тревогу, надрывала сердце родителей, и они не выдерживали, прибегали к ней, забыв все педагогические соображения, чтобы избавить маленькую от горьких слез, что ручьями текли у нее по щечкам, от надсадного крика, полного ужаса перед тьмой и бездной, которая все неизбежней и настоятельней затягивала ее; напуганная небытием, она кричала все жалобнее, не понимая, почему ее оставили одну в темноте, которая наползала на нее, вынуждая закрывать глаза. Из вечера в вечер она плакала перед сном, и этот плач, проникнутый непереносимым вселенским ужасом, отчаянно взывал к нашей человечности, он переворачивал нам душу, беззащитная крошка плакала в темноте, и мы, побежденные ее горем, спешили к ней, чтобы ее успокоить, подержать пять минут на руках, поцеловать — жалкая попытка спасти от надвигающегося ужаса, который подкарауливал ее; вновь оказавшись в кроватке, она начинала плакать еще горестнее, еще отчаяннее, наша ласка лишь отсрочила неизбежность, сделав ее еще безнадежнее, отравив воспоминанием об утраченном тепле и утраченном счастье, таком еще ощутимом, что по сравнению с ним наползающая ночная тьма становилась настоящей пыткой; я слышал ее крики, она плакала от нашей несправедливости, не понимая, почему мы с такой жестокостью бросаем ее именно тогда, когда она так нуждается в нас, когда ей нужно заснуть, а заснуть она боится.
Ода, вооруженная психологическими премудростями и опытом работы с детьми, страдала не меньше, а может быть, даже больше дочки; она ходила из угла в угол по квартире, затыкала уши, останавливалась, умоляюще и растерянно глядя на меня, не в силах больше защищаться логикой от безрассудной материнской любви; размышлять, вникать, понимать, действовать разумно и здраво она могла с пациентами, но дома, слыша, как, надрываясь, плачет каждый вечер в своей кроватке Илона, она, как и я, не могла взять себя в руки, строго сказать себе: ничего не поделаешь, такова жизнь, малышам нужно научиться засыпать. Ода не могла бросить Илону, так она говорила, — я не могу бросить маленького ребенка, говорила она, он страдает, мучается, я возьму ее на руки, успокою, и она бежала к детской, но на пороге замирала, нерешительно смотрела на меня, спрашивая взглядом, сколько времени плачет наша девочка, стояла в полной растерянности, а потом все-таки входила, брала Илону на руки и мучилась еще горше оттого, что сейчас снова положит ее в постель с мокрыми щечками и дрожащими губками.
Как раз в то время, когда Илона плакала ночь за ночью, и я был сам не свой от ее горестного плача и невыразимого, невыносимого отчаяния, с каким моя дочурка плакала в своей кроватке, и продолжал слышать ее плач даже у себя в больнице, вот тогда я случайно увидел другую девочку, увидел на один короткий миг, но в этот миг протянулась ниточка от меня к ней. Конечно же она была старше, и все-таки совсем маленькая, лет пятнадцати, не больше, санитар вкатил каталку, и на ней лежало что-то окровавленное в мотоциклетном шлеме, я не знаю, почему я попался им по дороге, не знаю, почему посмотрел ей в лицо и поймал ее взгляд, уже с поволокой, я случайно оказался рядом, шел к шкафу с инструментами, а на ней разрезали шлем, но я увидел ее и понял, что она меня тоже видит. Я знаю, она меня видела, без маски, погруженного в мысли о дочкином плаче, потому что по вечерам она плакала как раз в это время, — перехватила мой взгляд, направленный ей в глаза, и этот миг объединил нас; посмотрев, я решил: она выкарабкается, она ведь не потеряла сознания, когда ее привезли, перелома черепа нет, кровотечение и порезы — это пустяки, малышка, это мы все починим, вот увидишь, как мы умеем это все чинить, да, поражений много, четырехглавая мышца порвана, но это не страшно, в брюшине ранения, не помню, кто со мной оперировал, был анестезиолог и, кажется, еще Нивель, он занимался переломом, большая берцовая кость торчала на три сантиметра, но главная опасность — внутреннее кровотечение, нет, все пошло не так уж гладко, давление и пульс скакали, и я тоже дергался, обнаружил, что задета артерия, прямо перед почечной лоханкой, и подумал, хорошо, что ее так быстро привезли, срочно кровь, переливайте, прободение ободочной кишки, но ты выкарабкаешься, девочка, давление, пульс, потекла вдруг откуда-то кровь, дренаж, дренаж, я ничего не вижу, но продолжаю работать, работаю изо всех сил, ты выкарабкаешься, под пинцетом из печени сочится черный секрет, пот заливает мне глаза, но ты выкарабкаешься, пульс, давление, истерический писк монитора, оказывается, ударом раздробило заднюю часть гипофиза, а я ничего не увидел, как