Читаем без скачивания Том 6. Зимний ветер. Катакомбы - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слезы подступили к Петиному горлу. Сердце рванулось. Он обхватил руками темную от загара, морщинистую шею отца и все же, вместо того чтобы заплакать и сказать «папочка», смущенно пробормотал:
— Здорово, батя!
А Василий Петрович, уронивший с носа пенсне, все время норовил заглянуть сыну в лицо своими обезоруженными глазами, для того чтобы еще раз убедиться, что сын его жив.
— Куда же это тебя, Петруша, а? — говорил он со слабой улыбкой, которая против воли дрожала на его измученном и вместе с тем счастливом лице. — В ногу, что ли?
— В верхнюю треть бедра, — не без щегольства ответил Петя.
— Навылет? — беззвучно, одними губами проговорил отец.
— Да. Навылет. Осколком гранаты. Вообрази себе, снаряд разорвался буквально под ногами.
Видя, что при этих словах отец побледнел, как полотно, Петя поспешил добавить:
— Но пусть это тебя не волнует. Сейчас все уже в полном порядке.
— А кость? — с трудом шевеля губами, спросил отец. — Кость-то как? Надеюсь, не задета?
«Далась им эта кость», — с неудовольствием подумал Петя.
— Кость не задета, успокойся, — сказал он и уже собирался прибавить: «Пустяки, царапина», — как вдруг почувствовал стыд. — Понимаешь ли, хотя кость, так сказать, не задета, но нагноение порядочное. Так что придется некоторое время полежать.
— А там, гляди, и война кончится, — быстро, с оживлением подхватил Василий Петрович.
— Ну, на это не приходится рассчитывать, — строго поморщившись, сказал Петя и, конечно, сильно покривил душой, так как больше всего рассчитывал именно на то, что авось война каким-нибудь образом кончится в то время, пока он будет лежать в лазарете.
— Ну, как же ты? Что? — спрашивал Василий Петрович, вглядываясь в лицо своего сына, своего мальчика, Пети, Петруши, Петушка, который так возмужал, вырос и уже был почти совсем сформировавшимся мужчиной.
Василий Петрович провел рукой по Петиным щекам и подбородку, с веселым удивлением чувствуя легкое покалывание в ладонь: неужели его Петруша уже бреется? Он даже чуть было не воскликнул: «А ты, оказывается, уже бреешься?», — но тактично промолчал.
Петя поймал его взгляд.
— Тебя, кажется, удивляет, что я бреюсь? — сказал он. — Уже давно!
И приврал.
Петя брился всего несколько месяцев и то не регулярно, а от случая к случаю. Он даже не имел еще собственной бритвы. Точнее, его брил раза четыре Чабан, для этого случая «позычив» бритву у одного своего землячка в обозе второго разряда.
— Черт возьми! — сказал Петя, проводя пальцем под носом. — Ужасно оброс за эти дни.
Скрывая счастливую улыбку, отец снова прижал к себе Петину голову и поершил шевелюру.
— Ну, а как поживает наша дорогая тетечка? — спросил Петя развязно.
Он был в том легком состоянии духа, когда все на свете кажется необыкновенно простым.
— Татьяна Ивановна, слава богу, жива, здорова, — рассеянно ответил отец. — Впрочем, ты, наверное, уже слышал: она вышла замуж.
— Да, мне сказали.
— Вот видишь… — Василий Петрович развел руками. — Вот видишь, какое происшествие.
При этом он даже несколько юмористически улыбнулся, как будто был тоже отчасти виноват в столь странном поступке тети.
— Впрочем, — сказал он, — вполне естественно, что Татьяна Ивановна в конце концов решила как-то устроить свою личную жизнь.
Затем Петя узнал, что тетя вышла замуж за преподавателя латыни, поляка-беженца из Привислинского края, немолодого, больного вдовца с двумя детьми и старухой матерью.
Теперь тетя жила вместе с ними в двух комнатах в полуподвале на Нежинской улице.
Это было совсем не похоже на ту романическую историю, которую Петя уже успел себе вообразить.
Петя был не столько неприятно поражен всеми этими скучными, прозаическими подробностями тетиного романа, сколько разочарован.
Ему стало ужасно жаль Татьяну Ивановну, их «милую тетечку», которая так неожиданно и странно устроила свою судьбу.
Было очень трудно представить себе, что она уже перестала быть членом их семьи и сделалась чужой, посторонней.
Как же все-таки это произошло?
Петя вопросительно посмотрел на отца.
— Ты же знаешь нашу Татьяну Ивановну, — сказал отец. — Она всегда была ужасная фантазерка. Все эти домашние обеды, меблированные комнаты и прочие крайности. Наконец, война… Революция… Независимость Польши… Мицкевич… Благородный патриотизм… Угнетенная национальность… И вот результат. Впрочем, я ее понимаю. Это святая женщина. Она перед образом спасителя дала нашей покойной мамочке слово, что воспитает вас — тебя и Павлика. И она это слово сдержала, пренебрегая, быть может, собственным счастьем. Ведь надо тебе сказать, в девушках она была очень хороша собой и имела женихов. Даже очень порядочных. К ней сватался князь Жевахов, фон Гельмерсен… и еще разные… Но она отказала. Она все отдала вам — тебе и Павлику.
«А тебе?» — чуть было не спросил Петя, но вовремя остановился: он понял, что именно об этом-то спрашивать и нельзя.
Ему показалось, что перед ним на миг приоткрылась семейная тайна, тайна тетиной неразделенной любви и папиной верности памяти покойной мамы.
Впрочем, может быть, это была всего лишь догадка.
— Такие-то дела, — со вздохом сказал Василий Петрович.
Вдруг лицо его изменилось, стало испуганным.
— Петруша, — сказал он, понизив голос, — только прошу тебя со всей серьезностью… И всю правду… Как на фронте? Армия еще существует?
Петя хотел улыбнуться снисходительной улыбкой старого фронтовика, которому задают наивный вопрос, но вдруг почувствовал, что улыбки не получается: вопрос отца грубо вернул его в тот страшный мир ужаса, кровопролития, смерти, откуда он только что так счастливо, почти чудом вырвался.
— Ах, какое это имеет значение! — почти со стоном произнес Петя.
— Как! — по-учительски строго спросил отец. — Ты… пораженец?
Но, увидев глаза сына, в которых отразилась тоска, он понял, что напоминанием о войне невольно причинил ему страдание.
— Ну, да об этом можно и потом, — поспешно сказал он. — А вот сейчас поешь-ка лучше груш. Ты ведь большой любитель, я знаю.
Он достал из кошелки лимонно-золотистую грушку и, как-то по-крестьянски обтерев ее рукавом, взял двумя пальцами за хвостик и преподнес сыну.
Петя почувствовал давно не испытанное наслаждение, когда холодный, немножко едкий, душистый сок побежал по его подбородку.
Он даже всхлипнул от удовольствия и в тот же миг увидел высокого мальчика-гимназиста, почти юношу, который незаметно появился из-за спины отца и смотрел на Петю радостно-испуганными, шоколадными глазами, полными любви и живого любопытства.
Это был Павлик.
— А, синьор, очень приятно вас видеть! — воскликнул Петя, сразу впадая в привычный иронический тон старшего брата. — Что это у вас, сэр, под глазом?
— Где? — живо спросил Павлик и коснулся пальцем довольно большой разноцветной ссадины. — Это? Ничего особенного. Обыкновенная блямба. Мы вчера дрались с бойскаутами.
— Кто это «мы»?
— Я и Женька Черноиваненко.
— Это который? Мотин братец?
— Он самый.
— А по какому случаю драка с бойскаутами? Чего вы не поделили?
— Да, понимаешь, они все богатенькие сыночки и стоят за Временное правительство и демократическую республику. А мы с Женькой за социалистическую революцию.
— Вы с Женькой?
— Ну да, мы с Женькой… И еще другие мальчики. Преимущественно дети железнодорожников.
— Ты, Павлуша, потише, — сказал Василий Петрович, показывая глазами на спящих офицеров.
— А чего! Если хочешь знать, этих маменькиных сынков надо давить, как клопов, — понизив голос, сказал Павлик, энергично сверкнув глазами. — Может быть, скажешь — нет?
— Видал Робеспьера? — засмеялся Петя, подмигивая отцу, дрыгнул ногой и вдруг почувствовал острую боль. — Ох!
Он прикусил губу и застонал.
— Рана? — спросил Павлик, морщась от жалости к брату.
— Она, проклятая.
— Сильно болит?
— Терпимо.
— Навылет?
— Угу. — Куда?
— В верхнюю треть бедра.
— А кость?
Петя ждал этого вопроса.
— Можешь не волноваться. Не задета, — буркнул он.
Он взглянул на Павлика, на его «блямбу» под глазом, на полинявший красный бант на потертой гимназической курточке и снова не мог удержаться от смеха.
— Ты чего? — глядя исподлобья, спросил Павлик.
— Нет, честное слово, это феноменально: они с Женькой за социалистическую революцию! Видели вы что-нибудь подобное?
Но Павлик, по-видимому, не находил в этом ничего смешного.
— А чего?
Он сердито сузил глаза, и его милое, еще почти совсем детское лицо сразу стало жестким, как-то по-солдатски скуластым.