Читаем без скачивания Кому нужна Синяя птица - Елена Катасонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сашке было три года, когда Софья Ивановна согласилась наконец уйти на пенсию. Таня бросилась в работу сразу, с какой-то даже яростью, измученная накопившейся в ней, пропадавшей зря энергией. Преподавать историю в школе… Это было совсем не то, о чем она прежде мечтала, но все равно — теперь ей было чем возмущаться и чему радоваться, о чем думать и говорить, теперь у нее было что-то свое. Она похудела и помолодела, вечерами с наслаждением корпела над конспектами уроков, с веселым негодованием в лицах изображала нерадивых учеников, восхищалась каким-то Петрушенко: «Знаешь, он прирожденный историк!» Она была почти счастлива, и в дом их пришло успокоение, пришел мир.
По воскресеньям, когда они еще крепко спали, просыпался сразу растолстевший на бабушкиных харчах Сашка. Он садился в кроватке и требовал: «Надо вставать!» Таня, постанывая, сладко зарывалась головой в подушку, а Павел благодушно ворчал: «Тяжела ты, отцовская доля!»— и шел к сыну. Он брал теплое, душистое, тяжелое со сна тельце, чмокал Сашку в розовую попку, сажал на горшок, потом вместе с Сашкой забирался назад, к Тане. Теперь Павел был в полном распоряжении сына. Маленькие пальчики осторожно касались закрытых глаз, пробегали по носу, добирались до рта, подбородка. Шла тщательная инвентаризация Сашкиного хозяйства: «Папин ротик, папин носик, папин глазик». И эти касания, и этот нежный, матовый голосок приносили покой и радость. Но вот Сашка начинал топтаться по постели, шлепаться, спотыкаясь об их ноги, и Таня наконец просыпалась и садилась, встряхивая спутанными короткими волосами: «Мужики, встаем!» И они вставали и завтракали — втроем. Как хорошо все же было без Софьи Ивановны: по субботам она уезжала к себе. А днем, когда Сашка спал, они тоже ложились отдохнуть и часто бывали близки. И это было по-прежнему наслаждением, хотя Павлу мешал свет, и он задергивал тяжелые шторы, а Таня смеялась над его стыдливостью.
И все-таки было ощущение странной неловкости, принужденности даже в эти, лучшие их дни. Павел словно доказывал самому себе, что все у него в порядке: умная, умелая в любви жена, хороший сын, на финише диссертация. Но если в самом деле все было в порядке, то зачем он без конца себе это доказывал?
Позднее он перестал маяться, привык, что Таня — это навсегда, как Сашка, как его Восток, как вообще все вокруг. Но тут грянул пятьдесят шестой год и вывернул его наизнанку.
Предчувствие больших перемен давно уже висело в воздухе. В институте тянули с докторской, впрямую связанной с именем Сталина, наиболее предусмотрительные меняли темы, выбрасывали из готовых работ пространные толкования вождя, перетасовывали систему ценностей. На собрании, где читали Закрытое письмо ЦК, стояла невозможная тишина, и только без пяти минут доктор, несчастный Николай Васильевич беспомощно прошептал, с трудом шевеля посеревшими, сразу мертвыми губами: «Этого не может быть…» Расходились молча, не глядя друг на друга. Каждый спешил домой — там, дома, понять, переварить услышанное. Письмо было закрытым, а Таня беспартийной, но какое это имело значение? Письмо… Не заявление, не директива, письмо… Как к товарищам по партии, как к соратникам, с призывом о понимании… К ним давно уже так не обращались.
Рядом с этим письмом все показалось Павлу таким ничтожным: все его проблемы, терзания, даже его диссертация, его смешная гордость собой.
Таня внимательно выслушала и задумалась.
— А что же теперь с историей? Как преподавать-то? Снова, значит, герой, а не враг народа?
И тут он взорвался: да как она смеет так говорить, как посмела угадать и его тайную растерянность перед собственным научным будущим? Он не хочет быть таким! И она пусть такой не будет!
— Разве в этом дело? — кричал он. — Как преподавать! Уж это-то вы найдете! Не в том же дело, пойми! Столько людей погибло, а мы… мы же верили… А ты — история…
— Прекрати, — сморщилась от его крика Таня. — Я знаю, знаю, конечно, ужасно… Но ты-то чего мечешься? Хватит, в самом деле, бегать по комнате. Ты что, кого-то сажал? Нет. На кого-нибудь доносил? Тоже нет. Мы тогда еще, слава богу, не выросли… И потом — время было такое: лес рубят — щепки летят…
Павел уставился на рассудительную свою Таню. Ничего себе щепки!.. Гадина! Она, значит, тогда не выросла, какой, значит, с нее спрос… А вот он подыхает от чувства вины — да, алогичного, но от этого еще более тяжкого. Не может, не в состоянии она понять его горечи, а уж разделить ее с ним — тем более, потому что ему тяжело, а ей, видите ли, интересно…
Первый и последний куски диссертации пришлось переделывать. И как он прежде не видел, что там и текста-то своего почти нет, одни цитаты? Спасибо вождю — не привлекла Индия слишком пристального его внимания, а то вообще бы все полетело, как у бедного Николая Васильевича с его никуда не годной теперь, рухнувшей докторской.
Павлу здорово повезло: не высказался вождь по сипаям, вот так, впрямую, как по национальному вопросу, к примеру. Но и в этом везении, в случайном вроде бы выигрыше, в том, что вовремя, ни о чем грядущем не помышляя, расстался Павел с опасной, подсказанной ему Дьяковым темой, было что-то мелкое, постыдно-предусмотрительное, что-то его унижающее.
Однажды вечером оживленная Таня привела в дом одну из тех, перед кем Павлу было так необъяснимо стыдно. Маленькая женщина лет пятидесяти крепко пожала Павлу руку.
— Наталья Сергеевна, — сказала она и села, расправив складки широкой цветной юбки.
Весело блестели подведенные тушью глаза, крупные бусы болтались на худой шее. Яркая юбка нарочито подчеркивала сходство с цыганкой. Недоумевающий Павел вышел вслед за Таней в кухню: это что еще за явление?
— Знаешь, кто она? — азартно зашептала Таня. — Дочь нашего бывшего торгпреда в Монголии. Ее отец в тридцать пятом протолкнул на монгольский рынок нефть, вытеснил китайцев. А потом его, конечно, взяли — как японского шпиона. Ну, и ее тоже — она училась на втором курсе — вызвали в ректорат — и все, представляешь? Вышла — раз без конфискации, то положено две последних зарплаты, а она ж студентка! Значит, две стипендии в зубы и все, привет! Теперь вот у нас, секретаршей… А наряжается-то!.. Юбочки, кофточки, бусы — умора!..
Таня вдруг хихикнула, и из-под ног Павла поплыл каменный пол их коммунальной кухни.
— Ты зачем ее притащила? — Сжав кулаки, он смотрел Тане прямо в глаза. Как он ненавидел ее сейчас! — Интересно послушать, да? Поразвлечься? Тебе бы так… Тебя бы так…
Он искал слов и не находил, он весь дрожал, и Таня, кажется, испугалась.
— Да замолчи ты, — пробормотала она, — что я такого сказала?
За ужином Павел смотрел в сторону и молчал, просто слова не мог из себя выдавить. Наталья Сергеевна чувствовала: что-то случилось. Она заторопилась домой, смущенно одергивая яркую юбку, но Таня — сама любезность и доброта — стала показывать Сашины фотографии, хвалить «очень-очень миленькую» кофточку гостьи, пообещала похлопотать насчет квартиры (она была председателем месткома), и Наталья Сергеевна растаяла. Она смеялась Таниным шуткам, трепала за вихры Сашку, и кончилось тем, что рассказала-таки о лагере. Павел слабо протестовал: «Не надо, вам, наверное, тяжело». Но она вроде как не расслышала, и он был ей благодарен. Конечно, ему хотелось послушать, что уж там говорить, и протестовал он в основном назло Тане. Наталья Сергеевна говорила спокойно, не жалуясь, и вовсе не искала сочувствия.
— Подруга попалась хорошая — это, знаете, очень много. А то всякой дряни тоже хватало, не дай бог на сексота нарваться, были такие — подсадные утки, да и просто — сломленные… Мы с Машей решили — идем на тяжелые работы, на лесоповал. Чтоб мороз позлее, охрана подальше, а пайка побольше. Чтоб дождаться, понимаете, дожить до справедливости. И дожили — обе. Она сейчас в Костроме, моя Маша. Летом отдыхать вместе едем…
Поздно вечером, когда, проводив гостью, Павел вернулся домой, у парадного его встретила Таня. Она тихо взяла Павла под руку.
— Пойдем погуляем. Сашка уже давно спит.
Они молча пошли по гулкой весенней улице. Было зябко — Наталья Сергеевна жила далеко, а он упорно провожал ее до самого дома, — Павел старался сдержать озноб, говорить не хотелось. Откуда в этой худенькой женщине такая сила, такое поразительное жизнелюбие? Он бы не вынес. А вынес — так возненавидел бы весь мир, навсегда, до последнего своего часа, за чудовищную эту несправедливость. Он чувствовал грусть, что-то похожее на зависть, странную неудовлетворенность.
— Прости меня, дуру, — сказала вдруг Таня, и он обнял ее за плечи и тут же простил ее неприличное оживление, это дурацкое хихиканье и глупое слово «умора». Ну не понимает она чего-то, не в силах понять, но не такая уж она черствая: обещала же похлопотать в месткоме…
Павел повеселел, повернул Таню к себе.