Читаем без скачивания В ту сторону - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В среднесрочной перспективе, — говорил политолог, — Россия имеет все шансы выстроить вертикаль власти и перейти к строительству нефтепровода в Китай.
А Сердюков, внимательно глядя на политика, спрашивал:
— Футынуты футынуты Фоссия?
Политолог терялся, самоуверенность его шла на убыль. Слово «Россия» он еще мог разобрать, но более ничего не понимал. «Футынуты» могло значить что угодно: демократия, прогресс, свобода, совесть, принципы — поди разбери, что Сердюков имеет в виду.
— Диалоге Китаем, — говорил политолог уже менее уверенно, — вот тот вектор, по которому в среднесрочной перспективе будет двигаться страна.
А Сердюков подхватывал:
— Футынуты футынуты футынуты Фоссия!
И надо признать, что зрительские симпатии всегда доставались Сердюкову — он умел-таки вывести политологов на конструктивный разговор. Все рейтинги свидетельствовали о том, что зрительская масса считает Сердюкова самым влиятельным демократом, человеком с твердыми принципами. И таковые у Сердюкова имелись. Так, он полагал, что его зарплата не должна быть меньше тридцати тысяч долларов в месяц, что ему необходима машина с шофером и что все это он заслужил своей борьбой за демократию. Одним из непременных условий своей борьбы Сердюков считал ежедневную смену гардероба — как-никак, человек он публичный, представляет обществу прогрессивные тенденции, и одет должен быть соответственно. Негоже рассуждать о прогрессе, если ты одет как работник райкома семидесятых годов, — не поймет тебя зритель, не поверит. Завистники говорили, что одних костюмов в полоску у Сердюкова двести, а однотонных никто даже и не считал. Стоимость костюмов Сердюков включал наряду с отелями и обедами в представительские расходы — и не было случая, чтобы смету не утвердили. Бланк, чья зарплата была существенно ниже, а гардероб существенно беднее, поражался тому, что убежденность Сердюкова приносила плоды: никто из богачей не умел отказать «демократу номер один», а когда некий спонсор заспорил было о ставках, Сердюков просто-напросто вышел прочь из кабинета — и, по слухам, богач бежал за редактором по коридору, умоляя простить.
— Пусть-ка он попробует попросить тридцать тысяч у Губкина, — думал Бланк, — Губкин с каждой копейкой расстается с трудом. Черта с два он раскошелится. А на меньший оклад Сердюков не пойдет. А если он попросит денег на корпункты, Губкин просто рассмеется. — Бланк представил себе реакцию Губкина, и ему стало не так страшно. Уже давно русские газеты не держали корреспондентов за рубежом, экономили. Телевидение еще посылало журналистов по горячим точкам, а газеты — давно нет. Губкин говорил, что новости надо добывать экономно — всякая копейка дается сегодня с трудом.
Неожиданно Бланк понял, что совсем не представляет себе, что именно является для Губкина копейкой, — вполне возможно, что как раз тридцать тысяч и есть копейка. И если эту копейку не платят ему, Бланку, то совсем не факт, что копейку не дадут человеку, который имеет твердые принципы. И, поняв это, Бланк расстроился окончательно.
12
Татарников попросил у Антона еще одну сигарету и на этот раз смог ее удержать сам, мял сигарету худыми пальцами, но зажигать не спешил. Он решил закурить, когда придет боль, ему казалось, что курение отвлекает его от боли.
— Умираю в степи, — сказал он, и улыбка показалась на бескровных длинных губах.
Антон постеснялся спросить, при чем тут степь, говорил Татарников теперь путано.
— Вот лежу, штатский болван, и воображаю себя раненым генералом Белой армии. Добровольческая армия, бои под Ставрополем. Смешно, да? Воображение-то еще живет, последним уходит, полагаю.
— Вы думаете про Гражданскую войну? — ничего умнее не догадался спросить.
— Начинается с пустяка, — сказал Татарников непонятно. — Как нелепо. В степи — рана — докторов нет. Думал, перетерплю. Так они все думали.
Как это свойственно историкам, Татарников любил говорить про детали, казалось, что собеседник легко сделает вывод сам, — впрочем, как с годами заметил Татарников, выводов никто не делал. Совершенно не важно, что именно рассказывать, пропускать логические связки событий или нет, — все равно выводов не сделает никто. Да нет же, не про Гражданскую войну. Про свою болезнь. Про наше время, неужели не ясно. Он хотел выстроить долгий рассказ, показать, как факт цепляется за факт. Хотел рассказать Антону про разброд в Добровольческой армии, про трения между генералом Романовским и Дроздовским, про пассивность Деникина. Выясняли, кто ценнее для Белого дела, а про само дело уже не думали. Ну и комедия: воевали за монархию демократическими методами. Один генерал идет на Москву, а другой — на Урал. Для чего это, подумал он, откуда у меня эти мысли?
— Начни с гражданской войны — все прочее уже там, понимаешь? И мировая война в том числе. Ты следишь?
Говорил путано, стало стыдно за сумбурную речь. Но, когда приходила боль, он забывал, что хотел сказать. И к чему он заговорил про Граждан-скую войну? С чем-то это было связано. Терпеть стало трудно, боль поднималась по животу, собиралась в груди, жгла, как горчичник.
— Тебе ставили в детстве горчичники?
Татарников поглядел с тоской на Антона своими голубыми глазами. Антон понял, что Татарников просит огня, наклонился к нему, чиркнул спичкой. Татарников курил, зажав сигарету углом рта, и говорил сквозь дым:
— Между городами по триста верст степей, представь, сколько надо тянуть обозов, чтобы держать оборону. Замерзнут, все замерзнут. И поход на Москву. Если двинулись на Восток, надо забыть про Москву. Но честь! Честь офицера!
Он затянулся глубоко, поперхнулся дымом. Белое дело, какое странное выражение. Снежное дело, ледяное дело. Степь кругом белая, некуда идти.
— Понимаешь, как устроено. Доедешь до пункта назначения — а там только степь.
Антон терпеливо кивал.
— Бронепоезд, — прошептал Татарников. — На кой ляд в степи бронепоезд? С рельсов сойти не может, катается туда-сюда. Тактика демократической бойни.
Антон терпеливо слушал. Сначала он решил, что Татарников бредит, но потом понял, что Сергей Ильич просто пропускает некоторые предложения. Связь разорвана — но смысл все-таки есть.
— Если на Запад ехать не получается, ты на Восток поезжай. Дешевле выйдет. В Египет, в Сирию. Красивые города — в юности мечтал.
— Тема у меня другая, — сказал Антон. Неужели Татарников забыл, о чем он пишет?
— Тема другая, — повторил Татарников. — Ты тему не меняй. Смени точку зрения.
Путано говорил. Он сам приучал студента отстаивать свою позицию, не менять точку зрения. Впрочем, возможно, Антон не понял, что Сергей Ильич хотел сказать. С больными трудно беседовать.
— Я в Афганистан собираюсь, — сказал Антон и сам удивился тому, что сказал. Он вовсе не собирался в Афганистан, еще вчера думал, что все-таки исхитрится попасть в Геттингенский университет. Говорят, можно устроиться официантом в местный гаштет и платить за обучение. Вечером пиво разливаешь, днем в архивах сидишь.
— Что ты выдумал?
— Корреспондентом наймусь, — сказал Антон, — приличная зарплата, говорят.
Татарников хотел сказать своему студенту, что это глупо. Его жизненная философия состояла в том, что приключений искать не надо — обыденной жизни для приключений достаточно. Так и надо было сказать. Однако накатила боль, он закусил сигаретный фильтр и не сказал ничего.
— Там унижаться ни перед кем не надо, — сказал Антон. Он был верный ученик Татарникова, усвоил правило — не кланяться.
Татарников отдышался, улыбнулся и сказал:
— Худо приходится нашему брату интеллигенту, сегодня трудно определить, чью задницу вылизывать. Начнешь лизать, а выходит — не та задница!
Он курил, и боль отошла, и он порадовался этой малой победе. Так вот и воюют в белой холодной степи — перебежками. Залег, окопался, выстрелил, пробежал. Ничего, подержимся. Сколько там у нас затяжек осталось? Он курил и улыбался.
— Вы бы не курили, Сергей Ильич?
— Почему же?
— Поправляться надо, — зачем-то сказал Антон. — Надо бороться.
— Бороться? Ну зачем же бороться. Какой из меня борец. Сопротивляться разве что могу. Для приличия немного сопротивляться надо.
— Химия всегда помогает.
— Ты бы шел домой, Антоша, поздно уже.
— Вы должны жить, — сказал мальчик, — вы должны написать книгу.
Сигарета догорела, и Татарников вытолкнул окурок изо рта языком. Лицо его, занятое прежде мимикой курения, сморщилось от боли. Он взял в рот край одеяла и закусил зубами, чтобы не кричать. Одеяло, серое как снежная степь, безвкусное как снег, сосешь его, грызешь его, а на губах только вода. Безвкусная степь.
— Вы зачем одеяло кусаете, Сергей Ильич? Так больно?