Читаем без скачивания Кыштымцы - Михаил Аношкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мое почтенье!
— Здравствуйте, товарищ Ерошкин, садитесь.
— Вы просили меня зайти, — любезно улыбнулся Аркадий Михайлович, в меру вежливо и независимо. «Шуранский ты гужеед, — про себя усмехнулся Борис Евгеньевич. — Все рассчитал: и явился точно в срок, мол, точность — вежливость королей, и любезен, мол, я все-таки воспитанный, не то, что вы. Насквозь же видно!»
— Я думаю без дипломатии, а? — спросил Швейкин.
— Сделайте милость!
— Подвизается в вашем союзе некто Лебедев, молодой, весьма респектабельный человек.
— Совершенно верно, — подтвердил Ерошкин, не уловив иронии, с которой было произнесено слово «респектабельный».
— Этот Лебедев вносит раздор и смуту в среде не только служащих, но и рабочих, защищает «учредилку». На этот счет вам было сделано представление контрольного комитета, с вами объяснялся товарищ Дукат.
— Да, вы правы.
— Больше того, контрольный комитет предлагал выселить Лебедева из Кыштыма, а вы игнорируете это представление.
— Я вам объясню…
— Одну минуту. Не далее, как на днях, во время похорон Горелова, Лебедев вел подстрекательские разговоры. А союз продолжает выплачивать ему жалованье, якобы как секретарю какого-то комитета. Хотя стар и мал знает, что Лебедев — бездельник.
— Извините, но Лебедев член нашего союза и мы обязаны защищать каждого члена союза, на то мы и существуем. Да, у Лебедева свои взгляды на некоторые события, у него своя, так сказать, политическая концепция. Так что ж, Советская власть будет преследовать его за это?
Борис Евгеньевич уловил в глазах Ерошкина тревогу. Понимает, однако, что лебедевские штучки могут основательно повредить союзу служащих.
— Да что вы! — улыбнулся Борис Евгеньевич. — С какой стати Советская власть будет преследовать за политические убеждения! Пусть он садится на любую концепцию и катает на ней куда хочет!
— В чем же тогда дело?
— В самом элементарном. Мы будем непременно преследовать всех, кто свои взгляды станет переводить во враждебные действия. Взгляды взглядами, как вы понимаете, а враждебные действия — это уже иное качество. Или я не прав?
— Благодарю, я вас понял, — склонил голову Ерошкин. — Разрешите откланяться?
— Бывайте здоровы! Только учтите нашу просьбу.
Ерошкин взял шляпу, сунул под мышку тросточку и, сухо поклонившись, вышел. Борис Евгеньевич углубился в свои дела и не заметил, как появилась Ульяна и таинственно сообщила:
— К вам рабочие.
— Так зови их!
Ульяна распахнула дверь и пригласила:
— Заходите, заходите.
Порог переступили пятеро. Одного из них, самого старшего — Суслова Борис Евгеньевич помнил еще по старым временам. Окладистая борода, теперь уже с проседью, покатые плечи. Шея задубелая, седым мошком поросла, морщинистая, цвета сосновой коры. Черная косоворотка, шаровары, пимы. Типичный заводской старожил.
— Садитесь, пожалуйста. Уля, принеси еще табуретку, — смех — табуреток не хватает.
Суслов устроился возле стола, остальные — поодаль.
— Из мартеновского мы, — сказал Суслов.
— Знаю, Ермил Федорыч.
— Помнишь все же? — погладил бороду довольный Суслов. — Я шел и соображал — признаешь али нет?
— В шестом году на часовенке красный флаг ночью кто вывесил? На Первое мая?
— В точку. Я. По заданию Николая Федоровича, царство ему небесное.
— А говоришь — помню ли я. Такое разве забудешь?
— Молодые были, рисковые. А нас обчество послало. Вчерась в добровольцы записывались, митинговали. Гумагу тут одну приняли, погляди-ко.
Ермил Федорович вытащил из-за пазухи листок бумаги, свернутый вчетверо. Пальцы узловатые, в поры окалина въелась. Не разгибаются — грабли и грабли. Такими руками медведя за шиворот без опаски можно брать, а тут хрупкий листок бумаги. Борис Евгеньевич, полагая, что принесли список добровольцев, хотел бумажку спрятать. Но Суслов попросил:
— Прочти, однако. Тут про тебя.
И в самом деле про него:
«Мы, рабочие мартеновского цеха, протестуем против выступления оратора на митинге, который задал вопрос товарищам Швейкину, Баланцову и Дукату — идут ли эти товарищи в добровольную армию. Мы находим такие вопросы неуместными, так как эти товарищи, как передовые люди, должны остаться на местах и защищать революцию и власть народа. Мы думаем, что товарищ Швейкин и так достаточно выстрадал, находясь десять лет в ссылке из-за Николая Второго по предательству капиталистического шпиона. Поэтому выносим этому оратору порицание».
Борис Евгеньевич смущенно потер лоб — надо же! Целый митинг собрали. Неудобно даже. И все же согрела сердце эта неказистая бумажка. Борису Евгеньевичу все одно, где служить революции — в Кыштыме или в армии. Куда пошлет партия, туда и пойдет. А за человеческое тепло и участие — поклон низкий. Сказал:
— Это, наверно, лишнее. И вот оратору порицание — Степану Живодерову. Не со зла же, с открытой душой. Как понимал, так и сказал.
— А ты не сумлевайся, — успокоил Суслов. — Мы тебя знаем и Степку тоже. Укоротить его малость не мешает, больно языкастый. Брякнет по иному делу невпопад, а кому-то это на руку. Ну уйдете вы добровольцами, а мы с кем останемся? Пузановы да Пильщиковы молебствие по этому случаю закажут, обрадуются. Вот какая тут политика.
— Спасибо!
Пожал руку каждому, проводил до крыльца. У себя в комнате подмигнул Ульяне:
— Вот так-то, курносая!
— А я не курносая, — возразила Ульяна.
Он глянул на нее весело и неожиданно согласился:
— Пожалуй. Римский?
— Тятькин!
— Правильно!
— Я так рада за вас!
— Э, что ты понимаешь…
— Про вас? Все!
— Даже? Ну, не красней, не красней!
Швейкин закрыл за собой дверь. А Ульяна смотрела и смотрела на крашенные в голубой цвет филенки, и на лице ее светилась улыбка. И столько в ней было застенчивости, что всякий, кто увидел бы ее сейчас, догадался: батюшки! А ведь Улька влюблена в Бориса Евгеньевича! Но слава богу, никто не увидел.
…Нелегкая жизнь у Алексея Савельевича, без просветов. К земле гнет, спину сутулит. В литейке-дымокурне за многие-то годы всякой дымной хмари наглотался, теперь она чернотой отхаркивается. Человеком-то почувствовал себя только при Советах. И разор-то кругом, и нехваток, как заплат на старом кафтане, а вот чем-то свежим подуло. И спину хочется разогнуть, и прямо людям в глаза поглядеть. И что-то сделать для новой власти. Борис Швейкин твердит: вы теперь хозяева, вы тут делами вертите-крутите. Вот и крутите смелее, на контриков и их подпевал-саботажников не оглядывайтесь. Чудно попервоначалу-то казалось — хозяева! Не господа Вогулкины там, Ордынские и их заморские толстосумы-покровители, а мы сами — Ичевы, Баланцовы, все из рабочих кровей! А потом пораскинул мозгами, оно и выходит: как ни думай, а власть своя. Всю холуйскую оторопь напрочь откинуть надо и прибрать заводы к своим рукам.
Вон как они нахозяевали, царские-то прислужники. Заводы до ручки довели, многих рабочих по миру пустили. Одна домна еле-еле дышит, а вторая застыла, обвеваемая зимними метелями и весенними стылыми ветрами. В половине цехов гуляют свободно сквозняки да на застрехах чирикают воробьи. А ведь домна-то застывшая — наша. И цехи, где гуляют сквозняки — тоже наши. Все наше. Только вот как подступиться ко всему? Контору такую сварганили — биржу труда. Ходил туда Алексей Савельевич. Свой брат — мастеровой там толчется, работы ждет. А работы нет и кто ее даст? Хозяева, само собой. А хозяева мы сами, вот какая тут карусель получается.
Торопится в свою литейку Алексей Савельевич. Колдует возле жаркой вагранки или по домашности что прибирается, а в голове одна заноза: на бирже-то труда свой брат мастеровой мается. И гиблая эта литейка, и соки сосет, но представить себе не мог, как бы он без нее жил.
И навострился Алексей Савельевич к Григорию Баланцову, главному в заводском совете, вроде бы по старому-то званию — управителю. И кабинет-то занимал управительский; когда-то здесь царствовал господин Ордынский. Да разве Григорий Николаевич засидится в этих хоромах, где стол не стол, а какой-то рундук на толстых точеных ногах, где не табуретка, а мягкое кресло с кожаными подлокотниками. Сядет в такое кресло Григорий Николаевич, отгородится от мира столом-рундуком и робеет. У Швейкина в Совете как-то проще, по-крестьянски — с табуретками и обшарпанным столом. А здесь барство. Предлагал Баланцов Борису Евгеньевичу — давай поменяемся: я тебе кресла и толстоногий стол, а ты мне табуретки. Смеется:
— Богу богово, а кесарю кесарево.
Не любит свой кабинет Григорий Николаевич, по возможности стороной обходит. По заводу ходит, приглядывается, со знакомыми рабочими разговор ведет, прикидывает по-хозяйски, что так и что не так. Да как-то нескладно все получается. Бросил бы всю эту мороку и в охотку подвигал бы напильником или поударял молотком.