Читаем без скачивания Дорога обратно (сборник) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сарычев рассказу не мешает, он слушает молча, живо, хмуро и лишь однажды, когда мать признается, что мечтает дожить до того дня, когда ее Ваня приведет в дом жену, перебивает, испуганно замахав обеими руками:
— Вот это, пожалуйста, бросьте! Подумайте хорошенько: ну кого он может привести? Такую же, как и сам, распущенную? Которая бормотушку пьет или еще чего похуже? Вы с ним-то нахлебались — ведь нахлебались? — а вдвоем они нас быстренько со свету сживут. Быстренько, вы уж мне поверьте!
Мать не спорит, верит. Она даже не думает о том, прав или не прав Сарычев, но она слышит в его словах участие, зa одно это благодарна ему и готова во всем с ним соглашаться.
Мерно стучит железный будильник на письменном столе. Клоп, задремавший было у ног гостьи, затевает вдруг беспокойную возню, поскуливает, просится из дому; и вот они идут втроем по спящему Пытавину: пес, его хозяин и старая женщина. За длинными заборами, вдоль которых они идут, то и дело раздается сонное ворчание, позвякивание цепи, и Клоп вздрагивает, жмется к Сарычеву.
— Не выспаться вам нынче из-за меня, — сокрушается мать.
— Не из-за вас, не из-за вас, — успокаивает ее Сарычев. — Я вообще плохо сплю, отвык. И приятеля этого, с его гастритами, выгуливать надо. Так и слоняюсь по ночам, пугаю ворон.
Перед тем как разойтись в разные стороны, они останавливаются под мигающим фонарем на углу Буденного и Сосновой.
— Вы как-нибудь заходите к нам, с собачкой заходите, в любой час, — приглашает мать.
— А что? И зайду. Возьму и зайду. У нас с вами как-то хорошо получается разговаривать. Потому что жизнь прожили, есть о чем. Ведь правда, хорошо?
— Хорошо, очень хорошо! — соглашается мать…
Легкой, свежей походкой идет она на привычные запахи озера и думает о том, что непременно нужно будет позвать Илью Максимовича на сахар. Уж она-то умеет делать настоящий сахар. Долго, пока не загустеет, варит в молоке сахарный песок, досыпает в варево сухой малины, чтобы медом и садом пахло, чтобы кислинка была, а потом коричневый, почти готовый сахар затвердевает в блюдцах и, приняв их форму, превращается в твердые сладкие лепешки. Матвей Королев любил грызть ее сахар с чаем и просто так, он даже зубов не берег: так, говорил он, вкусно, что и зубов не жалко… Обязательно нужно будет позвать на сахар Илью Максимовича, и, может быть, специально ради него стоит добавить в сахар, кроме малины, немного апельсинового сиропа… Счастливая мысль об апельсиновом сиропе заставляет ее ускорить шаги. Она едва не бежит, смеясь, и вдруг останавливается, удивленная прохладными, мягкими прикосновениями к разгоряченному ходьбой и бессонницей лицу. Она вглядывается в ночную синеву и видит: небо чисто и полно звезд, на нем ни клочка туч, но откуда-то валит и валит густой и неслышный снег.
…На всем видимом Ивану пространстве снег падает на черный лед, и вот уже не замерзшее озеро лежит перед Иваном, но светлый луг, теплая голубая равнина. Бродя вдоль береговых торосов и изредка оглядываясь на крыльцо своего дома, Иван думает о том, что ни за что не ляжет спать, пока мать не вернется. Когда вернется — другое дело: тут он завалится и поспит часок-другой. Встанет за два часа до ухода в «Бурводстрой», не позже. Вымоет в доме все полы, вытряхнет и вычистит свежим снегом половики и диванный коврик, выбросит ненужный хлам. Он сделает все, но для этого обязательно нужно поспать часок-другой, ведь скоро утро, а матери еще нет… Ивану становится не по себе, картины всех возможных ночных несчастий чудятся ему за снежной пеленой.
Не желая унижаться до паники, Иван гонит эти картины прочь; он захватывает ладонями горсть молодого снега и, удивляясь его чистоте, думает о том, что не мешало бы побелить потолки… Мягкие шаги в тишине кажутся далекими, Иван всматривается в скрытую снежной завесой даль, но вдруг не вдали, а совсем близко, словно раздвинув собой завесу, появляется на берегу и идет навстречу Ивану маленькая женщина в густо облепленном снегом пуховом платке. Иван видит: это мать идет ему навстречу.
Снегопад прекращается внезапно и мгновенно, словно и не было его вовсе. Сарычев сбивает перчаткой мокрые комья с воротника и нетерпеливо тянет поводок, помогая Клопу выбраться из сугроба. Клоп с усилием выпрыгивает и проваливается еще глубже. Не ослабляя, но, наоборот, сильнее натягивая поводок, дабы Клоп поскорее обрел твердую почву, Сарычев думает о том, с какой все же хорошей женщиной и при каких все же нехороших обстоятельствах свела его судьба. Он вспоминает ее смятение, ее доверчивый, благодарный взгляд и с беспокойством, подобным тому, что привык испытывать при пробуждении зубного нерва, пытается понять, отчего он, Сарычев, чувствует к ней не только жалость, не только расположение, но и легкую брезгливость.
Стремясь избавиться от внутреннего беспокойства, Сарычев принимается думать о ночной гостье во множественном числе. Он давно открыл: когда думаешь о ком-нибудь во множественном числе, мысли не спотыкаются, они шагают размашисто и упруго, им, очищенным от неуверенности и тревоги, истина легко выходит навстречу… Подергивая поводок и сердито оглядываясь на измученного Клопа, Сарычев думает о них: об этих маленьких женщинах в пуховых платках. Они рано состарились. Они вынесли на своих плечах горы трудов, тягот, страданий. Они радостей знали с гулькин нос. Они заслужили в конце концов спокойное, ровное существование… Но они вырастили детей, которые отбились от рук, шастают по Пытавину, пьют вино в «Ветерке», чуть что дерутся и готовы просто так, за здорово живешь, забраться в ларек или в чужое окно. Потому что избалованы любовью своих матерей, знавших мало любви и уж совсем не знавших никакого баловства.
— Шевелись, шевелись, Клоп, утро скоро! — торопит Сарычев, чувствуя, что устал от бессонницы, переживаний… — Да, дурачок ты мой, избаловали они их, распустили окончательно. И приходят эти детки домой за полночь, им же, родным матерям, грубят, пачкают в доме, вымогают последние деньги… Где он, заслуженный покой? Нет его, Клоп. Есть старость, отравленная страхом, как бы этот великовозрастный эмбрион не учудил чего, как бы не взяли его под белые ручки… И мы не всегда можем им помочь, — уже о самом себе во множественном числе говорит Сарычев. — Потому что руки не доходят. Потому что они чуть что заслоняют их от нас своими пуховыми платками, себе и нам на горе, потому что покорны этим хамам и судьбе своей горькой. Инстинкт и покорность — вот что их губит. — Сарычев радуется тому, что нашел-таки два слова, объясняющие его беспокойное, сродное брезгливости чувство. — Инстинкт и покорность, Клоп.
Желтая лампа освещает вывеску пытавинского РОВДа, каменное, припорошенное снегом крыльцо, компанию милиционеров, сгрудившихся возле мотоцикла с коляской. Самый молодой из них, в одном кителе и без шапки, копается, сидя на корточках, в двигателе. Прочие стоят вокруг, молча курят, засунув руки в карманы тулупов. Человек с собакой не вызывает у них особого любопытства. «Пытавинский метод: один работает, пятеро смотрят», — привычно отмечает про себя Сарычев, привязывает пса к перилам и поднимается на крыльцо…
Вскоре в Пытавино пришла весна. Дни стояли солнечные, с сильным ветром, а по ночам не давал уснуть гул озерной воды, ломающей лед.
С утра и до полудня крупные капли барабанили по карнизам и проржавевшим за зиму подоконникам, при порывах ветра стонали стекла — и это отвлекало, мешало слушать приговор… Прораб Корнеев прикрыл ладонью глаза, утомленные полуденным солнцем, и тихо сказал задремавшему соседу:
— Ты погляди: спокоен, как амеба… Вон, на мать свою смотрит, да еще улыбается ей, поганец… Ни стыда, ни соображения, будто рублем его подарили, будто и не ему припаяли — ты погляди!
— И глядеть не буду, — очнувшись, сказал сосед.
Корнеев пожал плечами и, заранее поскучнев, приготовился слушать частное определение суда.
…Вечером того же дня мать Ивана Королева продавала рыбу в пешеходном тоннеле станции Пытавино. Очередь у лотка зябла, перебирала ногами в луже и — не ради справедливости, но для согрева — вздорила. Бросая на весы мороженые тушки трески, мать думала о пузырьке с микстурой, оставленном дома, и пыталась объяснить свое неважное самочувствие сыростью и обидой: все же обидно в такой день подменять напарницу Лизу, которая не смогла выйти на работу после свадьбы брата… Наверху загрохотало — это проходящий прокатывается над тоннелем: дрожит потолок, дрожат лиловые лужи на цементном полу, дрожит стрелка на весах, и очередь глядит на весы с подозрением и досадой. Мать ждет, когда стрелка уймется, и, пока стрелка не унялась, тянется слухом за неудержимым, свободным, железным гулом над головой.
1987
Пролетарий Елистратов
Рассказ…И небо за окном светлеет, и Елистратов устает страдать. Как перед тихой смертью, к нему приходит умиление, и он видит: мать, живая, режет арбуз. Елистратов улыбается, слезно просит невесть кого: «Теперь можно уснуть?», но неведомый спать не велит, а велит вспомнить все, чем до сих пор держалась жизнь. И Елистратов вспоминает, как мать резала арбуз, как она пела, стыдясь своего неверного слуха. Вспоминает ловлю раков в черной воде озера. Отец, мать и какие-то дядьки варили их на костре под звездами. Возвращались под утро, мотоциклы трещали в тающей тьме, нестерпимо хотелось спать. Он бы и уснул в коляске под громко хлопающим брезентом, но дядьки завопили: «Заяц! Заяц! Гляди, заяц!» — огромный заяц метался в электрическом желтом луче. Он рассердился: ну и пусть, что заяц, а я маленький и хочу спать… В надежде заслужить сон Елистратов вспоминает жесткие гривы и упругие крупы лошадей на областной сельхозвыставке, запах яблок в павильоне «Садоводство», таких громадных, такой красивой окраски, что казалось, они не настоящие — их из воска для выставки вылепили, а потом раскрасили кисточкой… Вспоминает стадион. Пытавинский «Данко» принимал псковского «Выдвиженца» и проигрывал, отец пил пиво на прогретой солнцем деревянной трибуне. Подражая отцу, он пил из горлышка «дюшес» и, когда допил, вытер горлышко ладонью… Вспоминает школу, где был сильнее всех, но не злой. Вспоминает, как перешел в десятый и пил с одноклассниками вино по кругу на предзакатном озерном берегу. Татьяна одна не пила, они отошли вдвоем с Татьяной к темной воде и говорили о книжном и непривычном. Пока говорили, под брючину залез муравей, дополз, сука, доверху и укусил смешно сказать куда. Удалось не измениться в лице, Татьяна ничего не заметила — дрожала, будто от холода… Она и потом всегда дрожала, отводила в сторону глаза, всякий раз порывалась выскользнуть, увернуться и убежать, но всегда оставалась. Она всегда была рядом, честно ждала из армии, и глаза у нее, когда дождалась, были такие удивленные, такие глупые, что хотелось уже не просто спать с нею, изматывая ее и себя, но как-нибудь по-доброму вместе уснуть и увидеть, если повезет, один сон на двоих… Потом была свадьба в ресторане «Бриг», родня и гости орали через стол свои слюнявые глупости, и нагревались в пламени люстр загодя замороженные водочные бутылки. Плавился жир в буженине, расползался желтый майонез, слоясь, стелился над скатертью табачный дым, и, перекрывая звон стекла, лязг приборов из нержавейки, чмоканье, хохот и пение вразнобой, звучал насмешливый фальцет официанта Краснопевцева: «Командиры, решайте, горячее нести?» — ему пора уже выйти, посаженному в восемьдесят четвертом за убийство официанту Краснопевцеву…