Читаем без скачивания Пёс Одиссея - Салим Баши
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хамид Каим перегнулся за борт и зачерпнул сомкнутыми ладонями холодную черную воду. Он подал ее отцу в кубке из плоти. Старик напился из его рук. Он умолк. Затем стал потихоньку удаляться; за ним следовала девочка, похожая на сестру Али Хана. Оба они уплыли по течению. Их тени влюбленно сливались. Али Хан проснулся и сказал Хамиду Кайму, что видел во сне сестру. Как того требовал обычай, он предложил ей воды, чтобы она удалилась с миром. Они закурили новую трубку. Старики-китайцы спали на дне суденышка.
Качаясь на темных водах Янцзы, во власти опиума, Хамид Каим увидел во сне чье-то детство — вероятно, собственное — и город. Он встал в джонке во весь рост и начал проповедовать перед темнотой. Огни вдали, подрагивание паруса, шепот форштевня, разрезающего течение, заменяли ему слушателей, а то и театр, где его голос терялся, точно недопетая песня…
«Каменный город, — вспоминал Хамид Каим. — Всегда, неизменно. Сколько себя помню. Первый глоток молока из груди моей матери не утолил бы жажды, что напала на меня, открывшего Цирту пяти лет от роду; тогда я впервые заблудился в улицах этого проклятья. Мы, десяток мальчишек, один грязнее другого, черноволосые, со свисающими соплями, с продранными на коленях штанами, пинали босыми ногами красный мячик. Я помню цвет того мячика. Кроваво-красный. Мак, сорванный поутру, и я подарил его ей, и она его взяла и оставила на моих губах поцелуй. Мне было двадцать лет. Д'Хилу, семилетний мальчик, классическим ударом отправил мячик в голубое небо.
Мое восхищение Д'Хилу росло по мере того, как мяч набирал высоту. Вскоре красный шар растаял в облачной дымке, а передо мной была точная копия кудрявого бога. Бог ростом метр пятьдесят, в коротких штанах. Это был первый удар, нанесенный образу отца, первая царапина. Быстроногий Д'Хилу. В качестве платы за обожание он, посмеиваясь исподтишка, предложил мне найти мяч. А поскольку предложения, исходящие от божества и к тому же упавшие с неба, отклонять не принято, я ушел искать и потерялся. Как описать смятение ребенка, раздавленного городом? Да что там! Улицы сплетались, как сейчас в моем мозгу курильщика опиума сплетаются воспоминания, и многоэтажные жилые дома, уходя ввысь серыми недвижными фасадами, устало глядели на меня, а я трусил рысцой, надеясь отыскать красный мяч.
Цирта походила на ракушку, на раковину, длинную, состоящую из тысячи колец, вековечных спиралей: лавки торговцев коврами, сейчас исчезнувшие, улица кожевенных дел мастеров, где мои ноздри напоились запахом их покрытой язвами, гноящейся кожи, беспрерывный стук молотков, выводивших на меди сложные, затейливые узоры, которые, впрочем, напоминали улицы Цирты, словно кто-то захотел, чтобы сны многих поколений чеканщиков, материализуясь на поверхности металла, вобрали в себя тесный мирок этих жалких людей; город-лазарет — открытый океану, но при этом построенный так, чтобы каждая улица и каждое окно смотрели на улицу-двойняшку, на окно-близнеца, на мир, замкнутый в самом себе, на тюрьму в тюрьме.
Моя детская душа застывала в нем, и я плыл по течению, убаюканный монологом моря за парапетами, возведенными для защиты от вражеских вторжений; а захватчики не переводились, они разрушали мечту о полной изолированности, чары тысячелетней крепости; смотря влюбленными глазами, она, как одежды, срывала с себя окрестности, уже плененная Чужаком, а тот, осадив ее со всех сторон, потом, уходя, бросал ее в стародевической истоме — об этом я узнал позже, взрослея, в свою очередь оставленный женщиной-городом, цитаделью, то ли взятой врагом, то ли разрушающейся в огне, Карфагеном, угасающим в истории под тяжестью предательств.
Теперь все это далеко. Нынешний город помолодел. С улиц кожевенников исчезли, скрывшись под землей, их умиравшие заживо обитатели, и разлагающаяся плоть больше не благоухает, разве что в смертный час, когда черное тяжелое орудие убийцы наведено на узкий лоб жертвы. Итак, я, Хамид Каим, в будущем журналист, пяти лет от роду брел по бедным кварталам Цирты, без остатка растворяясь в ее объятиях. Я нашел красный мячик…
Но наступала ночь: один за другим гасли огни, запирались лавки, и последние зеваки исчезали в покосившихся домишках. Мне было пять лет. Мои родители, конечно, беспокоились. Великолепие Д'Хилу слегка потускнело. Зажатый под мышкой красный мяч уже не представлял интереса. Д'Хилу, полубог ростом метр пятьдесят, слился с мраком и плачет о потере мяча. Я представлял себе, как сидит он на берегу длинной черной реки, чьи беспокойные воды уносят прочь души других грешников, и оплакивает свою прежнюю жизнь, обещавшую так много жизнь футболиста. Эта мысль обрадовала меня, и я начал обживать мир, который соткало мое воображение, насыщенное духом города, духом впитанной моим детским мозгом Цирты, чьи закрученные винтом улицы слагались в круги ада, изобретенного в наказание Д'Хилу, ада, на удивление похожего на ад Гомера, которого я прочту позже, запершись у себя в комнате, жадно припав к рассеченной, кровоточащей пяте Ахилла, упиваясь рассказом о путешествии Одиссея, вечном путешествии, над безысходностью которого я буду плакать в своей подростковой постели в промежутке между двумя мастурбациями…»
«Цирта выходила к морю, — продолжал Хамид Каим. — Вдали, под облаками, убегающий прочь горизонт. Мои детские волосы взъерошены гуляющим на просторе ветром. Луна в пенных отблесках, в сгустках перламутра на изумрудной волне, то подплывала ближе, то снова удалялась, рассыпаясь на куски. Вонзив когти в камень и ил, город, как павлин, высился на своих парапетах. Освещенные окна были красками его оперения: геммы и драгоценные камни, муаровые шелка колыхались, точно знамя, играя с морем и ветром, нашептывая тихие жалобы, убаюкивавшие меня, — меня, дитя приливов, выбившееся из сил после долгой ходьбы.
Я скатился вниз по крутой улочке, чье название терялось в море, как на вокзальном перроне тонут в небытии смех и слезы пассажиров, их поцелуи и жесты, взмах руки какой-то женщины, что прощается с сыном, высунувшимся из окна последнего вагона, как навсегда расстаются родители и дети, разделенные временем, что течет, дробится, словно луна на кружеве волн. Казалось, Цирта и море стараются уничтожить друг друга взглядами. Камень все еще сопротивлялся водным массам в умозрительной и тщетной борьбе, будто армада, что в гордыне поражения вот-вот погрузится в бездну.
Я ощущал это состояние непрерывной войны. Ужасное состояние; знать о нем было невыносимо тяжело, и в то же время оно раскрывало передо мной суровую красоту дикого уголка земли, возникшего в далеком прошлом и пока нетронутого, свободного от какого бы то ни было описания, одним словом — красоту мира, но мира совсем юного. Отец наградил меня парой увесистых оплеух, а мать плакала, ведь она думала, что потеряла меня навсегда.
Сейчас мое сердце — выжженная земля. Мы с Самирой, двадцатилетние, гуляли по Садовому бульвару, в тени пиний».
«Море вновь и вновь шло на штурм циртийских стен. Густая, белая, шипящая пена стекала по черной скале с вкраплениями ракушек. Небо с розовыми перстами не желало сливаться с зеленовато-синей кромкой, отстранялось от глыб соленой воды.
Чайка упала клювом вниз. Утонула в подвижном беспросветном мраке. Несколько долгих минут она скручивалась спиралью, плавая среди волн, отдаваясь течениям, смешиваясь с текучими субстанциями. Вынырнула с окровавленной шеей. Резким, коротким усилием вырвалась из пены, грозившей ее поглотить, пролетела над кружившимися в водоворотах жидкими массами и вновь упала. Исчезла.
Солнце, окутавшись тайной, тоже погасло, чтобы никогда больше не вспыхнуть, не появиться над горизонтом. Оно тоже погрузилось в ледяную, покрасневшую от крови воду. Изумрудная волна порой оставляла на стенах Цирты водоросли: их длинные лассо жадно присасывались к камню. Движимые неведомой силой, водоросли угрожали захватить город, разрушить основания старого мира, накрыть его собой, задушить. Но это был лишь дурной сон. Сон ребенка, потерявшегося в облахах водяной пыли, ля самом крайнем точке мыса безнадежности.
Мой детский взгляд обнимал вселенную, палитру красок и ощущений. Ко мне поднимались ароматы океанских глубин, йод, растворенный прибоем, соль, высвобожденная водой. С крепостных стен лились на песчаный берег дыхание магнолии, легкое, с фруктовым оттенком, запах жасмина, который ночь принесла с поросших растительностью вершин к подножию утеса, спиртовой дух жимолости, доведенный до экстаза пламенем дня и теперь, под звездами, вылетающий наружу крылатым вихрем, где разные сущности смешаны, как цветные нити ковра. Мускус и полынь, цветы и фрукты переговаривались на ветру.
Снова появилась чайка. Она летала между небом и морем, держась на равном расстоянии от обеих стихий, опасаясь их раковой притягательности. Вода сделала бы ее оперение тяжелым; грозовая туча спалила бы ее. Она продолжала свой полет. Ловкая и осторожная, она иногда отваживалась нырнуть, задержавшись на миг, хватала добычу и вновь летела, мудро избегая и Цирты, чьи щупальца грозили путешественнику, летчику и капитану дальнего плавания. Крылья у меня, Хамида Кайма, занимались пламенем. Цирта пожирала самое себя. И три тысячелетия истории обращались в пепел…»