Читаем без скачивания Хлыст - Александр Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Современники сразу почувствовали двойственность Гершензона и, в обоих лагерях, расценили ее как угрозу. Петр Струве спешил отмежеваться от своего соавтора по сборнику, указывая на родство его взглядов со славянофильством и толстовством. В новой религии Гершензона мистические силы «прикрепляются […] к наименее твердой, наиболее зыбкой и текучей части космоса — „народу“», — писал Струве[1480]. Иными словами, народ вновь подставляется на место Бога, только на этот раз не благостного и справедливого, как у славянофилов, а грозного и яростного, как у иудеев. Гершензон принимал вызов: «какой же я славянофил! Я, как вы знаете, еврей», — отвечал он Струве[1481]. Но оба они знали, что проблема глубже этих полемических приемов.
«Что такое народ?» — задавал Струве самый важный из вопросов. Гершензон определял народ как носителя «космического чувства». Это термин Уильяма Джемса, философия которого была, впрочем, очень далека от популизма[1482]. Для Струве это «наиболее темная из всех народопоклоннических характеристик»[1483]. Народничество, считает редактор Русской мысли, опасно потому, что ведет к мистическому национализму или, как сказали бы немного позднее, фашизму: «народопоклонство неотвратимо […] влечет за собою мистически-националистическую идею богоизбранного народа, народа — Богоносца». В ответ Гершензон утверждал подобно Толстому, что «космическое чувство» тем более доступно людям, чем меньше они знают, чем хуже образованны; и потому народ определяется не по национальной принадлежности, а исключительно по уровню образования. «В противоположность образованным, накопляющим ненужное им богатство безличных идей, русский простой народ, как, вероятно, и немецкий и всякий другой, живет хотя и бедной, но существенной духовной жизнью»[1484]. Новая позиция Гершензона противоречила его собственной статье в Вехах, в которой постулировалось «коренное различие» между отношениями классов на Западе и в России. Обвиненный, по сути дела, в русском национализме, Гершензон находит выход в толстовской (и руссоистской) интерпретации популизма как культурного примитивизма. В результате он впадает точно в то состояние «простофильства», которое он и собранные им соавторы критиковали в Вехах. По Гершензону, интеллигенция должна опасаться народа; по Струве, интеллигенции опасен не народ, а собственные народнические идеи. Гершензон старается до предела углубить пропасть между народом и интеллигенцией; Струве же говорит, что она существует в основном в интеллигентских фантазиях. Обе полярные позиции были спрятаны в Вехах, а теперь они развиваются самостоятельно. Позднейшее творчество Гершензона и Струве показало, насколько отличны были друг от друга радикальный неоромантизм первого и умеренный либерализм второго. По своему эту дистанцию выявил отказ Струве публиковать Петербург Белого в Русской мысли в 1912[1485]. Позднее Струве писал, что русская литература «на разный лад […] идеализировала народ, понимаемый как простонародье»: литературное народничество восходило от славянофилов к Блоку и Горькому, и только Тургенев, Чехов и Бунин имели иммунитет от этой болезни русской интеллигенции[1486]. Это то самое «народничество, которое как-то входит в состав и большевизма, как исторической стихии», — считал Струве[1487].
Между тем среди разных трактовок русской истории, содержащихся в статьях Вех и в последовавшей полемике, сбылся именно отклоняющийся прогноз Гершензона. Русской интеллигенции, какой она была, скоро пришлось испытать «ярость народную» и разделить участь Дарьяльского. Современники видели в «ужасной фразе» Гершензона предостережение; они обсуждали, насколько оно соответствует действительной опасности. На самом деле это было искреннее признание в собственном влечении к смертельной угрозе, к потере идентичности, к гибели если не физической, то классовой и культурной: страстная фантазия, на которую имеет право всякий автор, но в данном случае ее осуществила история. Предреволюционные предчувствия Гершензона были столь же неопределенными, амбивалентными, обезоруживающими в отношении реальной опасности, как и предсмертные предчувствия Дарьяльского.
Давший в Весах восторженную рецензию на Вехи, Белый знал, на чьей стороне он выступает своим СГ. Не получив голоса на страницах знаменитого сборника, Белый пытался решить его проблемы в собственном полномасштабном тексте, который писался точно в то же время и в той же среде; но в своем анализе Белый пошел дальше. Сюжет, метафоры и противоречия Серебряного голубя — художественный эквивалент рассуждений, призывов и противоречий Вех. Основываясь на своем опыте и пользуясь своими методами, Белый отвечает на те же вопросы, которые ставили, каждый от имени своей науки, философы, социологи и политические аналитики. Роман Белого вмешивается в разногласия между Струве и Гершензоном, показывая: то, что отрицал Струве, существует; то, чего боялся Гершензон, действительно опасно; но интеллигент, какой он есть, не готов сделать иного выбора.
ОБРАЗ СОВЕРШЕНСТВАВ повести Белого говорит и действует тот самый народ, который в русской литературе безмолвствовал так же часто, как часто говорили о нем и за него. С наглядностью живого, непосредственно увиденного факта Серебряный голубь утверждал существование народа как мистической реальности. Народ кардинально отличен от мира образованных людей и живет по своим иррациональным законам. Подобно славянофилам и народникам, Толстому и Гершензону, Белый чувствует неотразимую привлекательность народа и сполна воплощает это чувство в тексте. Но вклад Белого в анализ народной чары идет дальше. Интеллигент идет к своей смерти несмотря на очевидные признаки бессмысленности своей жертвы и несмотря на пошлость тех, ради кого она приносится. В идеях обреченного чаре интеллигента, как в глазах Дарьяльского перед гибелью, «ненужные мелочи запечатлеваются мгновенно, главное же неискоренимо ускользает от наблюдения» (407). Вместе с Гершензоном, Белый привносит в традицию нечто сугубо новое: признание смертельной опасности народа для интеллектуала и, соответственно, самоубийственного характера собственного народолюбия. Собственно литературными методами Белый кодирует ту же ключевую оппозицию, что и Гершензон, и так же отказывается ее решать. Публицист объявил «слияние с народом» желанным и смертельным для читателя делом. Поэт, признавая справедливость предостережения, показывает героя, который все равно идет туда, потому что это и есть его любовь, которая сильнее смерти. Серебряный голубь и есть «ужасная фраза», развернутая в роман.
В конечном итоге автор СГ согласился с автором Бесов в осуждении убийства личности, совершаемого во имя любви к народу. Но Шатов ничуть не хотел быть убитым; Дарьяльский же помогает своим нелепым убийцам. Неизжитое народничество не дает ему защитить себя от народа и его ярости. В отличие от вполне раскаявшегося и монотонного Шатова, Дарьяльский многослоен и амбивалентен; но так же двойственен и Белый, который именно этим отличается от Достоевского времен Бесов. Перерабатывая текст под влиянием веховских настроений, осуждая неонародничество и показывая гибельность пути героя, Белый полярным образом менял ход повествования; но он оставил в целости многие элементы текста, которые показывают сектантов как средоточие истины и красоты. Ничего похожего на лирические отступления СГ нет в Бесах, где заговорщики компрометируются не только сюжетом, но и всей фактурой романа. В отношении современной ему истории Белый оказывается более диалогичен, чем Достоевский.
Если Блок и Булгаков, Гершензон и Струве пытались представить свои позиции как внутренне однородные, логически последовательные, то текст Белого сохраняет его полярные колебания. В пределах одного текста такая амбивалентность отражает неразрешимую противоречивость истории, которую чаще удается видеть, лишь прочтя множество спорящих друг с другом текстов. Автор колеблется вместе со своим героем и многими из читателей; его колебания отображают ту самую двойственность чувств, которая ведет героя к саморазрушению. Противоречия между эпизодами СГ те же, что и противоречия между статьями Вех и даже противоречия внутри статьи самого Гершензона. Но подобная разработка их возможна только в художественном тексте. Историк-публицист бессилен защищать позицию, содержащую внутри себя очевидное и неразрешимое противоречие.