Читаем без скачивания Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего, – сказал он, – это мы еще посмотрим.
Он взял меня об руку, и мы пошли по перрону к товарным пакгаузам, где было довольно безлюдно.
– Гоша, – сказал он мне, – видно, судьбе угодно, чтоб ты принял самое деятельное участие в судьбе нашей многострадальной родины (он дважды произнес слово «судьба», довольно нескладно построив фразу, из чего я сделал вывод, что, во-первых, он сильно, по-юношески, волновался, а во-вторых, слово «судьба» прочно в его голове укрепилось). Ты, конечно, русский? – спросил он вдруг, как бы лишний раз примериваясь и проверяя.
– Да, – сказал я, покраснев (во мне есть расовые примеси, но я их скрыл, может быть, застигнутый вопросом врасплох, а может, и по причине какого-то внезапного стыда – именно сейчас, в этом разговоре по душам, не быть коренным русским).
– Друг мой, – говорил Щусев, – чего нам всегда не хватало, так это ясности… Русский человек не любит иносказаний, он элементарно доверчив… А даже лучшая часть нашей национальной интеллигенции всегда прибегала к двойственности и дипломатии, якобы во имя гуманизма и всеобщих интересов… Почему-то считается, что только тот народ цивилизован, который соблюдает всеобщий всемирный интерес… Так нам пытаются внушить… А какой всеобщий интерес соблюдают французы, или итальянцы, или немцы, или греки, или англичане?..
Щусев как-то разом и окончательно преобразился и заговорил весьма подобно Орлову, это я отметил. Но если славянофильство Орлова было модерное, современное, неоформившееся и противоречивое, то у Щусева была твердая консервативная теория, которая позволяла ему, может быть до поры до времени, обходиться даже без особой ненависти к инородцам. Более того, к противникам России он относился с меньшей неприязнью, чем к тем, кто пытался по-своему и явно опасно (ибо, по убеждению Щусева, у народа существует только один верный путь), к тем, кто пытался по-своему возвеличить и укрепить Россию. В том, что русский народ поверил Сталину, этому ложному идолу, Щусев обвинял интеллигенцию, создавшую этому «кацо» культ и запутавшую доверчивого простолюдина. Но все это было ранее у Щусева намеками, тщательно им скрывалось из тактических соображений и лишь под конец всплыло окончательно. Судьбе (я невольно повторяю любимое словечко Щусева, человека, не лишенного мистического начала), судьбе угодно было, чтобы именно я стал доверенным лицом Щусева в его действиях и собеседником – вернее, слушателем: я в основном молчал, – итак, слушателем его воззрений. Тогда, прогуливаясь по перрону, я понял чутьем, что разговор этот впервые ведется Щусевым вслух (хоть много раз, видно было, проговаривался про себя) и что речь идет о чем-то совершенно ином, не имеющем отношения к организации и современным сталинским и антисталинским шатаниям.
– Речь идет о будущем России, – сказал Щусев (прямо так и сказал, подтвердив мои догадки и указав тем, что я верно мыслю и точно понимаю его преображение), – наши интеллигентишки, даже самые из них честные (а таковых немного), никогда не были способны к скачку воображения, фантастическому, чуть ли не бредовому (а в истории как уж это необходимо). Можно ли было, допустим, даже сто лет назад (срок весьма незначительный), в разгар общественной борьбы того времени, в разгар мелькания всех этих либералов, кадетов, монархистов, социалистов, представить себе современные проблемы России?.. Те, кто любили Россию, ее не понимали, те же, кто понимали, ее не любили… Вот в чем корень наших бед… Эта формулировка в смысле полемическом опасная и просто создана для антирусского фельетониста, для какого-нибудь талантливого зубастого еврея (он совсем перестал стесняться со мной). «Что же выходит, – скажет этот талантливый цепкий еврей, – по-вашему, получается, тот, кто понимает Россию, ее не может любить?..» Я отвечу ему: «Нет, дорогой мой Янкель, в вашей фразе более кокетства, чем истины, уж извините меня, я не хотел вас обидеть…» Народ вообще загадка, и он чужд анализа… Он загадочен и для своих, и для чужих… Но живет он по двум отсчетам времени: своему и общечеловеческому. Оба эти отсчета не скажу необходимы, скажу – неизбежны. Но между ними – отсутствие гармонии и противоборство. То естественное противоборство, которое существует внутри всякого живого организма, особенно если организм этот имеет трудную биологическую судьбу (а Щусев не чужд знаний и философии, подумал я про себя с радостным удивлением, вот уж не думал). Да, – продолжал Щусев, – то противоборство, которое существует между сердцем и легкими, желудком и селезенкой… Ибо там не только взаимосвязь, но и противоборство… И вот где нужно мужество хирурга… Тем, кто не любит, чужакам, Сталину или Троцкому, такое мужество не нужно… Они режут твердою рукой… Вот почему они возобладали… Уперев рычаг острием в сердце России, перевернули ее… Рычаг – это ведь такая штука… Тут законы физики… Тут если умело и безжалостно выбрать точку опоры, то кучка может исполина перевернуть… И недаром ведь большинство тех, кто повис на рукояти рычага, были инородцы… Евреи, армяне, грузины… Ну и наших немного общечеловеков… Но и они ведь как бы почетные инородцы… А чего наши «честные» не поняли? Ну, чего они не поняли? – Он посмотрел на меня, блестя как-то даже весело глазами (я вспомнил, как сверкнули глаза у троцкиста Горюна, но там была мрачность социалистического подпольщика, здесь же веселье народного мудреца, каковым себя, безусловно, Щусев считал).
– Не знаю, – сказал я, во-первых, потому, что действительно не знал, а во-вторых, потому, что понял: этого именно от меня Щусев и ждет (я все более начинал ему подыгрывать, ощущая, что здесь, как нигде, я близок к пониманию, к осознанию наконец своего инкогнито, которое пронес через все переломы и перевороты).
– То-то, – усмехнулся Щусев, – они не поняли, что народ наш наивен, но умен, именно потому, что не любили его и льстили ему… Тут есть одна тонкость, мною замеченная… Революция в России необходима была, ибо царский режим прогнил и стал антинароден… Но в том, что Россия произвела общечеловеческую, всемирную, социалистическую, а не свою, народную, национальную революцию, подобно национальным революциям Англии и Франции, в том повинна была русская подлая православная церковь, – в этом месте глаза его погасли, и он до того обозлился, что даже зубами скрипнул, – церковь эта делала все для того, чтоб религиозное начало заменяло у нас национальное самосознание… Из глупых и эгоистических соображений она рубила сук, на котором сидела… Хотя тут не совсем так (он мыслил на ходу, и, видимо, не все у него было продумано, многое лишь сейчас складывалось). Да мне вот в голову пришло (то, что я удивительно точно угадывал повороты его мысли, помогало мне чувствовать необычность происходящего), по сути, наше национальное самосознание глубоко чуждо христианству… Наше самосознание близко давно исчезнувшему эллинизму… Наша национальная революция могла бы возродить на огромном пространстве Европы и Азии культуру и веру Древней Греции… Остановить многовековое развитие христианского большевизма… Ах, милый ты мой (он крайне увлекся и положил даже мне руку на плечо, глядя в глаза), ах, милый ты мой, я сейчас вслух произнесу эти слова впервые (действительно, тогда они произвели на меня неожиданно сильное впечатление именно своей прямотой и, я бы сказал, великой обыденностью, то есть они прозвучали как самые обычные), ах, милый ты мой, – сказал он, – если хотя бы три месяца я имел возможность возглавить национальное правительство России! (Впоследствии я подумал: он был смертельно болен и, наверное, знал это. Может, отсюда этот короткий срок.)
Мы стояли у небольшого палисадника, где росло несколько измученных (именно такой у них был вид) дубков, пыльная листва которых, очевидно, с трудом вылавливала из пропахшего железнодорожными запахами воздуха нужные для себя вещества, а корни с трудом вытягивали из каменистой, нездоровой индустриальной земли жизненные соки. Я тогда лишь скользнул по этим дубкам взглядом, но впоследствии, вспоминая этот разговор, вспомнил и эти дубки, которые фактически не жили, а боролись за жизнь.
– Национальное правительство России, – снова произнес Щусев, – вот это звучит чисто. От этого веет простыми свежими запахами, как от деревенского пруда… А вся эта мерзость… Все это шипение и цыканье… Цык… вцык… цека… чека… госплан…
Он был чересчур смел со мной в суждениях, так что я испугался, не в преддверии ли он припадка, ибо в глазах его вновь появилась некая веселость, однако теперь с явно нездоровым оттенком. Видно, Щусев заметил мое беспокойство и внимательно посмотрел на меня, так что мне стало неловко и я по-юношески покраснел.
– Я решил полностью довериться тебе, – сказал он просто. – Но ты не удивляйся моей наивности… Просто у меня нет выхода… У меня мало времени (как я теперь понимаю, он намекал на свою смертельную болезнь). Я долго обдумывал и выбирал наследника (он так и сказал – наследника). Надо создавать здоровую сердцевину, зерно и почву… А почва у нас замечательная… Единственное, что сохранило у нас национальный характер, – это почва, но она требует настоящего своего зерна, а не всякого рода всемирных злаков… – И он протянул мне руку.