Читаем без скачивания Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти определения он произнес по-взрослому, и я понял, что они принадлежат его отцу. Что-то в них было явно с чужого плеча… Но слова – бог с ними. Влияние отца на него, может, и не во вред мне, а как раз на пользу… Этот Ятлин – это, кажется, опасный конкурент. Он путает Колю и имеет на него влияние. А у Герцена и Огарева, значит, речь идет о клятве. Коля, кажется, предположил, что я вместе с ним намерен произнести нечто подобное… Нет, милый мой, ты слишком меня недооценил… Ты думаешь, что я очередной вариант твоего Ятлина. Возможно, с Ятлиным он уже где-то поклялся. Впрочем, нет, Ятлин ведь против клятв отчизне. Это для него социалистический реализм…
– Скажи мне, Коля, – тихо спросил я, – насчет Щусева и наших дел этот Ятлин тоже?.. А?
– Нет, что вы, – спохватился Коля, – это ему и говорить нельзя… Он, пожалуй, высмеет. Это он не поймет, поскольку таланту не все дано понять. Мы делаем черновую работу, а у него в запасе вечность… Гении не выходят на Сенатскую площадь… Это избранник, на которого указал свыше перст судьбы.
И все это было сказано искренне, откровенно, чисто, как могут говорить только не испорченные нуждой и не искушенные несбывшимися надеждами, лишь начинающие жить существа. Складывалось впечатление, что Коля и мне в непорочной юношеской глупости своей хочет предложить восхищаться этим Ятлиным, причем заочно. «Гений», «избранник судьбы» – вот какие слова он позволяет употреблять об этом типе. Судя по отрывочным сведениям о нем, я уже нарисовал его нравственный портрет, и мне внутренне показалось, что в чем-то Коля прав, он действительно по нервной организации мне подобен, но подобных великое множество… Тот же Вава… Ах, Вава, муж Цветы, через которую я хотел найти путь в общество… Ну конечно, Ятлин – этакий столичный Вава… Алчущих много, но надо иметь дерзость пожелать, дорогие товарищи… Что видели в жизни эти паркетные страдальцы?
Я посмотрел на Колю попросту с неприязнью и раздражением. «Однако, – подумал я, – отношения наши будут не так уж просты… Только примирились в одном, как он огорчил меня совершенно с другой стороны… И этот искренний взгляд, эта наивность… Не показные ли они?.. Может, он хитрит?.. Встать да уйти, пока не поздно… А если он меня искренне полюбил, то пусть страдает. Но страдание свое он может передоверить Ятлину. Такие не умеют страдать в одиночку… А этот Ятлин, утешая Колю, начнет меня заочно высмеивать… Вот так не ценит и не понимает по наивности и, конечно же, из-за чистоты, с кем рядом сидит… Мое „инкогнито“… Хорошие люди вообще гораздо слабее чувствуют избранника, чем дурные, которые тут же начинают его травить…»
Мы сидели молча, Коля – в растерянном недоумении, я же – надувшись и в раздумье.
– Вот что, – сказал я, наконец решившись, – может, это действительно прозвучит как клятва (это уже в пику Ятлину), не считаю, что клятва свойственна только социалистическому реализму и вообще сталинскому периоду. Тут уж твой Ятлин просто (я хотел сказать «дурак», но вовремя понял, что сильней будет, если я Ятлина впрямую не выругаю, а, наоборот, проявлю показную вежливость), тут уж твой Ятлин (слово «твой» прозвучало как раз к месту и в форме вежливого оскорбления), тут уж твой Ятлин не прав…
Я чувствовал, что мысль моя, на которую я решился, снова начинает увядать, тонуть в Ятлине, и от этого начал раздражаться на себя и Колю, который сидел и ждал, широко раскрыв голубые глаза, не испытывая никаких усилий и потребностей производить тяжелую умственную работу, подобно мне, а, наоборот, надеясь на удовольствие и прибыль от этой моей работы, которую я добровольно взвалил на себя… Да, добровольно… Ибо если к избранничеству и ведет судьба, то последний штрих и последний кирпич каждый кладет добровольно, а без этого последнего кирпича вся башня, даже и подготовленная судьбой извне, остается несуществующей и для окружающих невидимой. Сколько таких недостроенных вавилонских башен!.. Только последний штрих и последний кирпич создает избранника, и кирпич этот уже не в руках судьбы, а в его собственных, лично его руках… Судьбе угодно было, чтоб меня экзаменовал на пост правителя России этот голубоглазый, свежий, неиспорченный юноша. Ему первому я должен дерзнуть произнести вслух мое желание и намерение стать во главе России…
Глава пятая
– Коля, – сказал я, – твои друзья, этот Ятлин и прочие (опять Ятлин… быстрее вон от него), – они, конечно, люди с самомнением? Этак… мечтают, – тут я пустил снова в дело сарказм, – взлетают высоко…
– Да, – сказал Коля, – Герман о себе весьма мнит. Первоначально я даже указывал ему на нескромность, но позднее понял: он имеет право… В нем это свыше.
– Вот как, – снедаемый ревностью, я пустил снова в дело сарказм, – наверно, он хочет быть поэтом, писателем или изобретателем турбовинтового двигателя… Ха-ха-ха, – я нервно засмеялся, – а о судьбе России в целом он думал?.. Дерзал?.. В том смысле, чтоб взять на свои плечи?..
– Что? – странно и быстро посмотрел на меня Коля.
– Да, Коля, – сказал я, чувствуя облегчение и радуясь его сообразительности, ибо в последние мгновения все-таки оробел.
– То есть? – спросил Коля.
Нет, рано я радовался. Он все-таки вынуждал меня к прямому изложению идеи вслух.
– Да, Коля, – решился я, – у меня предчувствие, более того – уверенность, что я когда-нибудь возглавлю правительство России.
– Но ведь это стыдно, – невольно искренне вырвалось у Коли.
Я ожидал всего, только не этого.
– Почему же стыдно? – сказал я. – Этот твой Ятлин со своими взглядами, он, получается, враг не Сталина, а России в целом…
– Ну при чем тут Ятлин? – вскричал Коля. – Мы с ним об этом никогда не говорили… Это я так думаю… Любить Россию – это значит честно работать, трудиться для ее блага, а не властвовать.
В голубых глазах его в то мгновение было столько света, что я невольно залюбовался.
– Нет, Коля, ты тут не прав, – сказал я мягко, поддаваясь искренности Коли, – Россия никогда не испытывала недостатка в честных тружениках, но ей всегда недоставало честных правителей… которые бы поняли ее национальную идею…
Последней была уже цитата из Щусева, но Коля именно после нее вдруг наморщил лоб и этак с серьезной тревогой задумался. И лишь когда он задумался, я осознал, какой успех выпал на мою долю. Я сообщил этому чистому столичному юноше, сыну всемирной знаменитости, о своем намерении возглавить Россию, и это было воспринято им настолько естественно, что он главным здесь посчитал не сам факт, а его последствия для меня. То, что он сразу же выступил против этой моей идеи, вступил с ней в противоборство, говорило о том, что идея эта, произнесенная вслух, его не удивила и не рассмешила… Признаюсь, как бы ни был я в себе уверен, но до этого момента что-то все-таки во мне сидело и издевалось, какой-то уголок во мне слушал меня как бы со стороны, иногда со смехом, а иногда и с тревогой. Тут удивляться нечему. Каждый будущий правитель из тех, кто поднялся к власти снизу, волею своею и дерзостью, как бы ни был уверен в своем призвании, немножко удивлен, получая власть… Ибо первоначальное движение свое он всегда строит на пустом месте… Дерзнул и пожелал… И вот уже мелькнуло что-то, и вот уже что-то завязалось, и вот уже возникла вокруг этого твоего желания, подобного сотням разнообразных личных желаний, вот уже возникла первая полемика, вот уже личное твое желание, которое ты вполне мог ранее убить в зародыше, теперь обрело независимое от тебя существование и заставило задуматься этого серьезного, начитанного юношу.
– Хорошо, – сказал Коля, – я сейчас подумал и действительно понял, что в чем-то вы и правы… Европа слишком часто нас опекала за то, что мы рабы… Да, русский интеллигент всегда умел талантливо проклинать угнетателей народа, но никогда он не хотел замарать свои высокие принципы тяжелым и потным трудом, каким является честное правление России… Всегда он передоверял это тем, кого можно было потом использовать как объект своих талантливых проклятий…
Это последнее заявление несколько насторожило меня, несмотря на то что оно подтверждало мою идею, с которой Коля, выходит, согласился и примирился. Оно насторожило меня не содержанием, но формой, серьезностью и взрослой остротой. Здесь угадывались черты юноши, преждевременно состарившегося за чтением политических серьезных книг и политическими спорами. Это давало о себе знать, как в прежние времена давал вдруг о себе знать какой-либо взрослый, преждевременно познанный порок. Коля, наивный и честный, в определенном смысле был развращен этими книгами, этими спорами, которые часто шумели в его доме, как в прежние времена подобных же чистых юношей подстерегали и развращали порочные горничные, неосмотрительно либо неумно по желанию отца-развратника взятые для себя в дом. Но это уже особая статья и особая тема. В таких юношах, почти что мальчиках, это патологическое постарение какой-либо части души выражалось весьма неожиданно то в странном словосочетании, то в переходе вдруг от детской пластики к взрослой и в быстрой смене взглядов. Мысль, которую Коля высказал последней, только еще начинала тогда варьироваться в обществе. Причем здесь провинция даже шла впереди столицы, ибо в провинции, как уже видно, хаос, вызванный хрущевскими разоблачениями, раньше начал упорядочиваться и подавляться силой и провинция раньше начала от прежних противоборств переходить в определенных кругах от нелегальной оппозиции к легальной, то есть к славянофильству как естественному продолжению всякой русской оппозиции в России любой власти. Ибо славянофильство всегда соответствует духу национального свободолюбия и не соответствует своим национальным анархизмом любой власти – от народной до самодержавной. Но в столице, где прямые антисталинские тенденции, смакование разоблачений и собственное покаяние еще были крайне сильны, славянофильские тенденции еще только пробуждались, причем главным образом в кругах крайней молодежи, в которых и вращался Коля. Эти крайние круги не могли жить без ежедневной новизны, сенсаций и обновления своей оппозиции, а обычная антисталинская тенденция, приобретшая уже консервативный и официальный характер, здесь попросту поднадоела. Как выражались в этих кругах, надоел нам официальный социалистический антисталинизм, требуем антисталинизма национального…