Читаем без скачивания В круге первом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невозможно было найти выход! Плохо было – всё.
Воспитанный близорукий Ройтман мягкими глазами смотрел сквозь очки-анастигматы и голосом не начальническим, а с оттенком усталости и мольбы говорил о планах, о планах, о планах.
Однако сеял он – на камне.
Тесно окружённый стульями, столами, без воздуха и без движения, зажатый слесарными челюстями, Нержин сидел внешне подавленный, с уроненными углами губ. Суженные глаза его были безразлично уставлены на тёмный забор, на вышку с попкой, торчащую прямо против его окна.
Но за лицом его, безобидно неподвижным, метался гнев.
Пройдут годы, и все эти люди, кто вместе с ним слышал сегодняшнее утреннее объявление, все эти люди, сейчас омрачённые или негодующие, упавшие духом или клокочущие от ярости, – одни лягут в могилы, другие смягчатся, отсыреют, третьи всё забудут, отрекутся, облегчённо затопчут своё тюремное прошлое, четвёртые вывернут и даже скажут, что это было разумно, а не безжалостно, – и может быть, никто из них не соберётся напомнить сегодняшним палачам, что́ они делали с человеческим сердцем!
Крута гора, да обминчива, лиха беда, да избывчива.
Это поразительное свойство людей – забывать! Забывать, о чём клялись в Семнадцатом. Забывать, что обещали в Двадцать Восьмом. Что ни год – отуплённо, покорно спускаться со ступеньки на ступеньку – и в гордости, и в свободе, и в одежде, и в пище, – и от этого ещё короче становится память и смирней желание забиться в ямку, в расщелинку, в трещинку – и как-нибудь там прожить.
Но тем сильнее за всех за них Нержин чувствовал свой долг и своё призвание. Он знал в себе дотошную способность никогда не сбиться, никогда не остыть, никогда не забыть.
И за всё, за всё, за всё, за пыточные следствия, за умирающих лагерных доходяг и за сегодняшнее утреннее объявление, – четыре гвоздя их памяти! Четыре гвоздя их вранью, в ладони и в голени, – и пусть висит и смердит, пока Солнце погаснет, пока жизнь окоченеет на планете Земля.
И если больше никого не найдётся – эти четыре гвоздя Нержин вколотит сам.
Нет, зажатому в слесарных тисках – не до скептической улыбки Пиррона.
Уши Нержина слышали, хотя и не слушали, что говорил Ройтман. Только когда тот стал повторять «соцобязательства», «соцобязательства», Глеб дрогнул от гадливости. С планами он как-то примирился. Планы он составлял с изворотливостью. Он норовил, чтобы десяток увесистых пунктов годового плана не таили за собою большой работы: чтобы работа была или уже частично сделана, или не требовала усилий, или мираж. Но всякий раз, после того как отлично выструганный и отфугованный им план представлялся на утверждение, утверждался и считался пределом его возможностей, – тут же, в противоречие с этим признанным пределом и в издевательство над чувствами политзаключённого, Нержину всякий месяц предлагали выдвинуть добавочно к плану собственное же встречное научное социалистическое обязательство.
Вслед Ройтману выступил один вольный, потом один зэк. Адам Вениаминович спросил:
– А что скажете вы, Глеб Викентьич?
Четыре гвоздя!! – что мог сказать им Нержин?
Он не вздрогнул при вопросе. Он не выронил из тёмного лона мозга затаённо зажатых железных гвоздей. На их звериную безпощадность – и хитрость должна быть звериной! Словно только и ждав этого вызова, Нержин с готовностью встал, изображая на лице простодушный интерес:
– План за сорок девятый год артикуляционной группой по всем показателям полностью выполнен досрочно. Сейчас я занят математической разработкой теоретико-вероятностных основ фразово-вопросной артикуляции, которую и планирую закончить к марту, что даст возможность научно-обоснованно артикулировать на фразах. Кроме того, в первом квартале, даже в случае отсутствия Льва Григорьича, я разверну приборно-объективную и описательно-субъективную классификацию человеческих голосов.
– Да-да-да, голосов! Это очень важно! – перебил Ройтман, отвечая своим замыслам фоноскопии.
Строгая бледность лица Нержина под распавшимися волосами говорила о жизни мученика науки, науки артикуляции.
– И соревнование надо оживить, верно, это поможет, – убеждённо заключил он. – Социалистические обязательства мы тоже дадим, к первому января. Я считаю, что наш долг работать в наступающем году больше и лучше, чем в истекшем. – (А в истекшем он ничего не делал.)
Выступили ещё двое зэков. И хотя естественнее всего было бы им открыться перед Ройтманом и перед собранием, что не могут они думать о планах, а руки их не могут шевельнуться к работе, потому что сегодня у них отнят последний призрак семьи, – но не этого ждало начальство, настроенное на трудовой рывок. И даже выскажи кто-нибудь это, – растерялся бы и обиженно заморгал Ройтман, – но собрание всё равно пошло бы тем же начертанным путём.
Оно закрылось – и Ройтман через одну ступеньку молодо побежал на третий этаж и постучался в совсекретную комнату к Рубину.
Там уже пламенели догадки. Магнитные ленты сравнивались.
76. Любимая профессия
Оперчекистская часть на объекте Марфино подразделялась на майора Мышина, тюремного кума, и майора Шикина, производственного кума. Вращаясь в разных ведомствах и получая зарплату из разных касс, они не соперничали друг с другом. Но и сотрудничать им мешала какая-то леность: кабинеты их были в разных зданиях и на разных этажах; по телефону об оперчекистских делах не разговаривают; будучи же в равных чинах, каждый почитал обидным идти первому как бы кланяться. Так они и работали, один над ночными душами, другой – над дневными, месяцами не встречаясь друг с другом, хотя в поквартальных отчётах и планах каждый писал о необходимости тесной увязки всей оперативной работы на объекте Марфино.
Как-то читая «Правду», майор Шикин задумался над заголовком статьи «Любимая профессия». (Статья была об агитаторе, который больше всего на свете любил разъяснять что-нибудь другим: рабочим – важность повышения производительности, солдатам – необходимость жертвовать собой, избирателям – правильность политики блока коммунистов и безпартийных.) Шикину понравилось это выражение. Он заключил, что и сам, кажется, не ошибся в жизни: ни к какой другой профессии его отроду не тянуло; он любил свою, и она его любила.
В своё время Шикин кончил училище ГПУ, позже – курсы усовершенствования следователей, но на работе собственно следовательской состоял мало, поэтому не мог назвать себя следователем. Он работал оперативником в транспортном ГПУ; он был особонаблюдающим от НКВД за враждебными избирательными бюллетенями при тайных выборах в Верховный Совет; во время войны был начальником армейского отделения военной цензуры; потом был в комиссии по репатриации, потом в проверочно-фильтрационном лагере, потом специнструктором по высылке греков с Кубани в Казахстан и наконец – оперуполномоченным в исследовательском институте Марфино. Все эти занятия охватывались единым словом: оперчекист.
Оперчекизм и был подлинно любимой профессией Шикина. Да и кто из его сотоварищей не любил её!
Эта профессия была неопасна: во всякой операции обезпечивался перевес сил: двое и трое вооружённых оперчекистов против одного безоружного, непредупреждённого, иногда только что проснувшегося врага.
Затем, она высоко оплачивалась, давала права на лучшие закрытые распределители, на лучшие квартиры, конфискованные у осуждённых, на пенсии выше, чем у военных, и на первоклассные санатории.
Она не изматывала сил: в ней не было норм выработки. Правда, друзья рассказывали Шикину, что в тридцать седьмом и сорок пятом году следователи тянули, как лошади, но сам Шикин не попадал в такой круговорот и не очень верил. В добрую пору можно было месяцами дремать за письменным столом. Общий стиль работы МВД-МГБ был – неторопливость. К естественной неторопливости всякого сытого человека добавлялась ещё неторопливость по инструкциям, чтобы лучше воздействовать на психику заключённого и добиться от него показаний, – медленная зачинка карандашей, подбор перьев, выбор бумаги, терпеливая запись всяких протокольных ненужностей и установочных данных. Эта проникающая неторопливость работы очень здорово отзывалась на нервах чекистов и вела к долголетию работников.
Не менее дорог был Шикину и сам порядок оперчекистской работы. Вся она, по сути, состояла из учёта в голом виде, пронизывающего учёта (и тем выражала характернейшую черту социализма). Ни один разговор не кончался попросту как разговор, а обязательно завершался написанием доноса, или подписанием протокола, или расписки о недаче ложных показаний, о неразглашении, о невыезде, об осведомлении, о вручении. Требовалось именно то терпеливое внимание, именно та аккуратность, которые отличали характер Шикина, чтобы не создать в этих бумажках хаоса, а распределить их, подшить и всегда найти любую. (Сам Шикин, как офицер, не мог производить физической работы подшития бумаг, и это делала приглашаемая из общего секретариата особая засекреченная девица, долговязая и подслеповатая.)