Читаем без скачивания Слова, которые исцеляют - Мари Кардиналь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так я открыла, что Нечто было во мне с раннего детства, и отец ничего не мог поделать, чтобы избавить меня от него, – он ничего не мог сделать для меня. Для меня его «параметры» были такими, какие навязала мне мать, у него не было собственных «параметров». Для меня отец – это был незнакомец, который никогда не был частью моей жизни.
Иногда я рассматриваю несколько его фотографий, оставшихся у меня. Фотографиям, на которых он уже в конце своей жизни, такой, каким я его знала, – в галстуке, лощеный, ухоженный, я предпочитаю фотографии его в молодости, когда он еще не создал своего образа. С плохим характером, упрямый, гордый, в пятнадцать лет он сбежал из респектабельного дома своих родителей в Ля Рошели, в Париже устроился простым рабочим на стройку и поклялся вернуться домой только с дипломом инженера в кармане. Дипломом, который сам получит. На одной фотографии он – молодой рабочий, в грубых ботинках, слишком длинных и слишком широких брюках, завязанных, похоже, шнурком, в рубашке с засученными рукавами, расстегнутой на груди, со слегка поднятой головой, улыбающийся солнцу на фоне балок и бревен. В руках он держит букет полевых цветов львиный зев. Кому он собирался их подарить?
Он окончил вечерние курсы, сдал экзамены, выиграл конкурс. Продолжая жизнь рабочего, в конце концов стал дорожным инженером. Он очень любил рассказывать о том, как трудно было ему, сыну буржуа, вести утомительный образ жизни подмастерьев. Он расцарапывал себе спину, таская тяжести, а вечером, покончив с делами, рабочие собирались у костра, среди строительного мусора и железного лома, грели воду в больших тазах, выливали ее на него, чтобы он смог снять рубашку, которая из-за высохшей крови прилипала к плечам. Он говорил, что, смеясь, его называли «королевское отродье» из-за его красивых рук и нежной кожи. В нем осталась какая-то тоска по тому братству и той суровой жизни. Больше он уже никогда не стал настоящим буржуа. Это было видно по тому, как он брал в руки инструменты. Мать говорила: «Он не из нашей среды, только посмотри, как он ест». И правда, за столом он наклонялся над тарелкой, как будто прикрывал ее руками, и оценивал ее содержимое с большой серьезностью и удовлетворением. Пищей нельзя разбрасываться. Это ему было чуждо.
Я не помню, по какой случайности у меня дома в одном из ящиков стола сохранились его диплом инженера и свидетельство велосипедиста, а также водительские права и многочисленные справки от работодателей с рекомендациями – ученика, рабочего, мастера, затем инженера. Фотография того периода: на теннисном корте, в полном развороте тела. Чувствуется, что, отражая мяч, он совершает неверное движение. Тело натянуто от пяток до макушки, оно будто опирается на длинную ракетку. Вся его сила в правом запястье, левое плечо поднимает в воздух красивую мужскую руку, утонченную и сильную.
Это был период, когда он еще не был болен туберкулезом, когда он не знал мою мать. Разглядывая его красивые руки, его ослепительную улыбку, его тонкое и мускулистое тело, я думала, что он бы мне понравился.
Он никогда ничем не ранил меня, никогда ни за что не порицал, никогда не ущемлял, и, может, поэтому я никогда не желала иметь другого отца, кроме него.
Спустя несколько месяцев, когда я отважилась говорить о своей галлюцинации и обнаружила, что терроризирующий меня глаз – это был глаз отца. Я поняла, что не его я боялась, а скорее того аппарата, через который он смотрел на меня, и той ситуации, в которой я находилась. Об этом я поведаю позже.
V
Вот уже несколько месяцев, как анархии крови пришел конец. Я была так удивлена, что мне все время мерещилось, что она течет снова. Я продолжала свои обычные проверки. Нет, крови больше не было. Я испытала что-то вроде разгрузки.
Мне необходима была эта радость, которую давало мне отсутствие крови, – для того, чтобы иметь мужество продолжить борьбу против страха. В самые тяжелые минуты умопомрачения, когда обессиленная схваткой с внутренним Нечто я чувствовала искушение открыть ящик, в глубине которого лежали старые таблетки, спасавшие меня от него, я вспоминала о теплых и алых капельках, струящихся по моим ногам, о белье с темными пятнами, о больших сгустках, почти черных и мягких, о скрученных ватных тампонах с дурным запахом, которые я должна была все время менять, и это воспоминание придавало мне мужества бороться дальше. Кровь исчезла. Почему же не исчезало внутреннее Нечто?
Я подводила итог свершившемуся прогрессу. Прежде всего, кровь, и затем тот факт, что я была в состоянии видеться с доктором три раза в неделю, – и всего этого я достигла сама, брошенная в пучину города, внешнего мира, незнакомых людей. Мне было очень нелегко, я тщательно разрабатывала свой маршрут. Я делала остановки на определенных отрезках дороги: магазин, владельцы которого были мне знакомы, кафе с телефоном, темный закоулок, где я расслаблялась и где никто меня не видел, дом какого-то знакомого или просто дерево, казавшееся мне красивым, изгиб тихой улочки – все, что угодно. Если по той или иной причине я сбивалась с пути, меня тут же охватывала паника, оцепенение, меня покрывал пот, а сердце в своей клетке, стремясь выскочить наружу, стучало очень громко, как стучат в дверь глухие. Как бы то ни было, я приходила на сеансы вовремя, а ведь еще три месяца назад я бы с этим не справилась.
Теперь смерть заняла место крови. Она с большим комфортом обустроилась в моей голове.
Смерть в каком-то смысле была более пугающей, чем кровь. Она постоянно носила свои черные вуали, развешивая их по углам моих мыслей, делая их туманными, неясными, неуверенными. В ее руках постоянно сверкала коса, хорошо заточенная для того, чтобы косить все подряд, что только ей заблагорассудится, без объяснений. В ее распоряжении всегда были изящество, гибкость, тонкость, которыми она привлекала меня, так что иногда хотелось протянуть ей руку, чтобы она вывела меня на простор познания, света, покоя. Насколько я помнила, смерть всегда занимала значительное место в моей голове. Сейчас же, расположившись в «кресле», которое раньше занимала кровь, она становилась хозяйкой моего тела, даже самых незначительных его проявлений. Она все время была на месте. Каждую минуту она могла породить абсцесс, рак, зоб, язву, кисту, кровотечение, разложение, инфекцию. Она владела мной целиком, присутствовала в каждом подрагивании век, в каждом вдохе, в любом движении крови или мгновении пищеварения, в каждом глотании, в колыхании желудочков, в каплях слюны, в каждом миллиметре ногтя или волоска. Даже из-за жизни как таковой я боялась смерти. Перед ней я была похожа на водителя гоночного болида, на полной скорости бросающегося в самый крутой поворот. Меня не научили водить эту машину, я летала слишком быстро и не справлялась с виражами.
Почему смерть человеческих существ так абсурдна? К чему траур, спущенные флаги, тягостная музыка, слезы, церемонии, похоронное бюро, барабаны, покрытые вуалью, и этот черный цвет? Почему никто не говорит о червях, о бескровной коже, похожей на мрамор, о ногах, вытянувшихся, как палки, о запахе? Почему трупам закрывают рот и глаза, почему затыкают ватой задний проход? Почему не дать свободу телу в его мутациях, в его загадочных трудах? В чем состояла загадка? Да и существовала ли она вообще? К чему маски, грим? И эти мертвецкие, где трупы то ли вяжут, то ли читают или чаще всего отдыхают, как будто ничего не случилось, в то время как любой знает, что внутри них незаметно идет подготовка к важному изменению материи, сползание от твердого к жидкому, переход жидкого в газ и прах – создание того гармоничного равновесия, который помогает лесам расти, ветру дуть, земле содрогаться, планете вертеться, солнцу греть. Почему им не разрешается участвовать в уравновешивании сил, ритмов, приливов, течений? Я ничего не понимала, я была безумной.
Именно потому, что я была сумасшедшей, моему разуму не было подвластно ничто из того, что делали или хотели другие!
Я боялась других, боялась упасть, когда шла, на тротуар и сгинуть в городской пыли. Я боялась отдать богу душу, лежа лицом к небу, которое видела бы над домами в последний раз, очень далеко, в то время как пешеходы останавливались бы на некотором расстоянии посмотреть, как умирает какая-то женщина. Между ними и мной был бы круг асфальта, полный плевков, окурков и собачьей мочи. Меня страшили их взгляды, смерть, которую они сулили и которую мне навязывало их присутствие и в которой я совсем не разбиралась. Я уже видела свое неподвижное, инертное тело, чуть согнутые ноги, распростертые руки, открытые глаза, устремленные в прекрасную бесконечность над кровлями, над птицами, над самолетами. Я была уже не в состоянии крикнуть им: «Не закрывайте мне глаза, не прикасайтесь ко мне, уходите, я не принадлежу вам!» Я была во власти их, их смерти, и это было страшно.
Страх одолевал меня постоянно. Такой огромный, напряженный, мучительный, что лишь безумие помогало мне справиться с ним. Страх достигал масштабов пароксизма так, что я могла бы взорваться и распылиться. Вместо этого я его терпела и терпела. Мне хотелось быть поверженной, убитой каким-нибудь электрошоком, уколом адреналина, ледяным душем. Я ненавидела доктора, который лишал меня этих средств, но к которому я бежала, не имея больше ни грамма воздуха в легких, ни капли крови в венах, ни одного мускула, никакой духовной силы, ничего, кроме инстинкта, быстро-быстро несущего мои кости и их облачение в самый конец глухого переулка.