Читаем без скачивания Волки и овцы - Александр Островский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лыняев. А говорили, что все на свете.
Горецкий. Да мне что ж, пожалуй; только за это деньги заплочены.
Лыняев. Сколько?
Горецкий. Десять рублей.
Лыняев. А если я дам пятнадцать?
Горецкий. А если дадите, скажу.
Лыняев. Так вот, возьмите! (Дает деньги.)
Горецкий (берет деньги). Покорно благодарю-с. (Кладет деньги в разные карманы.) Десять назад отдам, – скажу, мало дали. Это я писал-с.
Лыняев. Вы? Ну, так вы мне очень нужны будете. У вас есть свободное время?
Горецкий. Да у меня всегда свободное время-с.
Лыняев. Хотите ехать ко мне сегодня же? Я вам и заплачу хорошо, и стол у меня хороший, и вино, какое вам угодно.
Горецкий. С удовольствием-с. Что ж, Глафира Алексеевна, прикажите какую-нибудь подлость сделать!
Глафира. Да ведь уж вы сделали.
Горецкий. Велика ли это подлость! Да и за деньги.
Лыняев. Извините за нескромный вопрос. Вы знали когда-нибудь разницу между хорошим делом и дурным?
Горецкий. Как вам сказать-с? Нет, хорошенько-то не знаю.
Лыняев. Так и не знаете?
Горецкий. Ведь это философия; так нам где же знать!
Лыняев. Отчего же?
Горецкий. Семейство очень велико было.
Лыняев. Так что же?
Горецкий. С шести лет надо было в дом что-нибудь тащить, голодных ребят кормить.
Лыняев. Вас не учили?
Горецкий. Как не учить! Ведь учить у нас – значит бить; так учили и дома, и посторонние, кому не лень было. Особенно пьяные приказные по улицам, бывало, так и ловят мальчишек за вихры, это для них первое удовольствие.
Лыняев. Вы говорили, что вас большая семья была, куда ж все делись?
Горецкий. Все в люди вышли: один брат – ученый, в фершела вышел, да далеко угнали, на Аландские острова; один был в аптеке в мальчиках, да выучился по-немецки, так теперь в кондукторах до немецкой границы ездит; один в Москве у живописца краски трет; которые в писарях у становых да у квартальных; двое в суфлерах ходят по городам; один на телеграфе где-то за Саратовом; а то один в Ростове-на-Дону под греческой фамилией табаком торгует; я вот в землемеры вышел. Да много нас, всякого звания есть.
Лыняев. Вас любопытно послушать. Вы уж прямо ко мне отсюда. Я вас с собой возьму.
Горецкий. Хорошо-с. Я вас в конторе подожду. До свидания, Глафира Алексеевна! (Уходит.)
Явление восьмое
Лыняев, Глафира.
Глафира. Ну, довольны вы?
Лыняев. Не могу выразить, как я вам благодарен. Я так рад, что готов прыгать и плясать, как ребенок.
Глафира. Ребенком быть нехорошо, будьте лучше юношей.
Лыняев. Как же это?
Глафира. Сдержите свое слово!
Лыняев. Какое?
Глафира. А любезничать со мной.
Лыняев. Неловок я, Глафира Алексеевна, что вам за радость, чтоб я, в мои лета, шута разыгрывал!
Глафира. Ну, хоть немного, слегка.
Лыняев. Ну, как же любезничать? Прикажете хвалить ваши глазки?
Глафира. Нет, это глупо.
Лыняев. Или по-русски, как парни с девками любезничают, – те очень просто, без церемонии.
Глафира. А это уж слишком. Впрочем, все-таки лучше, чем говорить пошлости. Эко горе ваше! Любезничать не умеете, а любезничать надо. Ну, да не беспокойтесь, я вам помогу. Закутайтесь пледом, заткните уши ватой, а то сыро стало! Вот так. (Одевает Лыняева пледом.)
Лыняев. Благодарю вас.
Глафира. Теперь скажите: неужели вы в жизни не любили никого?
Лыняев. Как не любить!
Глафира. Вы говорили что-нибудь с предметом вашей страсти?
Лыняев. Много говорил, но я тогда был молод.
Глафира. Ну, так вспомните теперь, что вы говорили.
Лыняев. Это нетрудно. Я говорил одной блондинке, что наши души, еще до появления на земле, были родные, что они носились вместе по необъятной вселенной, порхали, как бабочки, в лучах месяца.
Глафира. Ну, а другой что вы говорили?
Лыняев. А другой, брюнетке, я говорил, что найму ей великолепную дачу, куплю пару вороных рысаков.
Глафира. Это вот хорошо, мне этот разговор больше нравится. Вот и продолжайте в этом духе.
Лыняев. Я обещал ей горы золотые, говорил, что не могу жить без нее, хотел застрелиться, утопиться.
Глафира. А она что ж?
Лыняев. А она говорила: «Зачем вам стреляться или топиться? Женитесь, вот и не об чем вам больше беспокоиться». Нет, говорю, мой ангел, это для меня хуже, чем утопиться. «Ну, так, говорит, утопитесь, потому что я огорчать мамашу и родных своих не хочу».
Глафира. Да она была бедная девушка?
Лыняев. Бедная.
Глафира. Так глупа.
Лыняев. А вы что ж бы сделали на ее месте?
Глафира. Я бы вам противоречить ни в чем не стала, я бы взяла и дачу, и рысаков, и деньги – и все-таки вы бы женились на мне.
Лыняев. Но это невозможно: я так тверд в своем решении.
Глафира. Нет, очень просто.
Лыняев. Но каким же образом, скажите, объясните мне!
Глафира. Сядемте!
Садятся на скамью.
Ну, представьте себе, что вы меня любите немножко, хоть так же, как ту брюнетку! Иначе, конечно, невозможно ничего. (Садится с ногами на лавку и прилегает к Лыняеву.)
Лыняев. Позвольте, что же это вы?
Глафира (отодвигаясь). Ах, извините!
Лыняев. Нет, ничего. Я только хотел спросить вас: что это, вы в роль входите или потому, что меня за мужчину не считаете?
Глафира. Я озябла немного.
Лыняев. Так сделайте одолжение, не беспокойтесь, если это вам приятно.
Глафира (опять прилегая к Лыняеву). Итак, вы меня любите, мы живем душа в душу. Я – олицетворенная кротость и покорность, я не только исполняю, но предупреждаю ваши желания, а между тем понемногу забираю в руки вас и все ваше хозяйство, узнаю малейшие ваши привычки и капризы и, наконец, в короткое время делаюсь для вас совершенной необходимостью, так что вы без меня шагу ступить не можете.
Лыняев. Да, я допускаю, это возможно.
Глафира. Вот в одно прекрасное утро я говорю вам: «Папаша, я чувствую потребность помолиться; отпусти меня денька на три на богомолье!» Вы, разумеется, сначала заупрямитесь; я покоряюсь вам безропотно. Потом изредка робко повторяю свою просьбу и смотрю на вас несколько дней сряду умоляющим взором; вы все, день за день, откладываете и наконец отпускаете. Без меня начинается в доме ералаш: то не так, – другое не по вас; то кофей горек, то обед опоздал; то у вас в кабинете не убрано, а если убрано, так на столе бумаги и книги не на том месте, где им нужно. Вы начинаете выходить из себя, часто вздыхать, то бегать по комнате, то останавливаться, разводить руками, говорить с собой; начинаете прислушиваться, не едут ли, часто выбегать на крыльцо; а я нарочно промедлю дня два, три. Наконец уж вам не сидится, вы теряете терпение и начинаете ходить по дороге версты за две от дому. Вот я еду. Сколько радости! Опять тихая, спокойная жизнь для вас; в ваших глазах только счастие и бесконечная нежность.
Лыняев (со вздохом). Ну и чего ж еще, и чего ж еще!
Глафира. Но вот однажды, когда ваша нежность уж не знает пределов, я говорю вам со слезами: «Милый папаша, мне стыдно своих родных, своих знакомых, мне стыдно людям в глаза глядеть. Я должна прятаться от всех, заживо похоронить себя, а я еще молода, мне жить хочется…»
Лыняев. Да… ах, в самом деле!
Глафира. Прощай, милый папаша! Не нужно мне никаких твоих сокровищ.
Лыняев. Ах, черт возьми, как это скверно!
Глафира. Я выхожу замуж.
Лыняев. За кого?
Глафира. Ну, хоть за Горецкого.
Лыняев. Отличная партия!
Глафира. Да, он беден, но я все-таки буду иметь хоть какое-нибудь положение в обществе. Да уж кончено, я решилась.
Лыняев. Но нельзя же так вдруг, ни с того ни с сего бросить человека! Надо было прежде думать и заранее предупредить.
Глафира. Я боялась, милый папаша. Разве ты не видишь, я худею, сохну день ото дня, я могу захворать серьезно, умереть.
Лыняев. Это бессовестно! Все это притворство!
Глафира. Если ты не веришь, как тебе угодно; я готова пожертвовать для тебя даже жизнию.