Читаем без скачивания Форпост - Андрей Молчанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Согласен, ничто так не укрепляет веру в человека, как депозит! — Джон, не глядя, вытащил из бумажника пять сотен.
Серегин удивился вдвойне: и щедрости Джона, и мизерности аванса.
— Это… неплохой старт, — к повторному его удивлению, благосклонно кивнула Хелен, опять потянувшись к бокалу.
— Засим, — перешел Джон на начально изученный старославянский, — вынужден вас оставить. После поднял беспечный взор на Хелен: — Думаю, парень поживет у тебя… Полагаю, вам надо присмотреться друг к другу…
— Триста долларов в месяц, — мгновенно отреагировала Хелен.
— И — опять разумная цифра! — столь же оперативно откликнулся пройдоха. — Но этот расчет — позже. Завтра я попытаюсь устроить его к Худому Биллу. На работу. Конечно, когда ходишь на работу, зарабатывать некогда… Но! — если выгорит с Биллом, отдай ему свою тачку, она все равно стоит без дела, а ему добираться без машины на западную сторону Бруклина, как грешнику на небеса…
Хелен открыла рот для ответа с меркантильной подоплекой, но Джон тут же упредил ее молниеносной скороговоркой:
— Машину он приведет в порядок бесплатно, я же устраиваю его в автосервис…
Рот Хелен беспомощно закрылся. Закрылась и дверь за Джоном.
Серегин поднял глаза на Хелен, увидев перед собой лишь пустующий стул. Невеста уже сидела за компьютером, вперившись в экран монитора и, казалось, забыла не только о своем обретенном постояльце, но и обо всем окружающем ее мире.
Серегин допил шампанское. Потер ладонью лоб. И только сейчас понял, что находится в Америке — стране сумасшедших людей, стремительного темпа столь же безумной жизни и парадоксальных коллизий. Ничего подобного в России с ним произойти бы не могло. Здесь же все случившееся казалось закономерным бытовым эпизодом.
Он преисполнился острой благодарностью к Джону и восхищению перед ним. А… вдруг — эти пятьсот долларов, без торга выложенных на стол, являли собой какую-то продуманную инвестицию?
Уже к ночи, когда он стал засыпать, в его комнату явилась Хелен.
Сбросила с себя тапочки и халат. Сказала ровным голосом:
— Это бывает нечасто, но сегодня мне требуется секс. — И — непринужденно отбросила в сторону укрывавшее Серегина одеяло.
КИРЬЯН КИЗЬЯКОВ. 20-Й ВЕК. ПЯТИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ
Директор училища, орденоносец, герой войны, судя по слухам, происходил из бывших, — то ли разночинцев, то ли дворян. На публике — с учителями и с учениками держался одинаково сухо и отчужденно. В нем определенно был стержень, закаленный многими испытаниями, и это мгновенно чувствовал каждый, невольно проникаясь к этому молчаливому и замкнутому человеку уважением. Однорукий, с подоткнутым рукавом, глубоким шрамом на виске, бритый наголо, в стареньком, но прилежно отглаженном костюме с орденской планкой, он сидел за своим столом напротив вызванных в его кабинет Федора и Кирьяна, говоря ровным терпеливым голосом:
— Ночью была ограблена почта, вскрыт сейф. Милиция подозревает в совершенном вашего товарища. Если у вас есть какие-нибудь сведения… В общем, думайте сами. Я не призываю вас к доносительству, но обязан предупредить: обстоятельства способны сложиться так, что вы можете быть признаны соучастниками…
Разговор этот, чувствовалось по всему, был директору неприятен, да и Кирьян, клявший в душе подлеца Арсения, удручался и пыхтел досадливо в понимании невозможности своего признания, но тут слезливо и раскаянно запричитал простодушный Федя:
— Да спали ж мы, когда Сенька в городе колобродил! Как только от моих из села возвернулись, сразу с дороги в постель — умаялись на перекладных! Где ж нам видеть его, лиходея, во снах, что ли?
Директор дернул щекой досадливо, не поднимая глаз, проронил:
— Я вас предупредил. И еще: что за разговоры о религии вы вели с милицией? У вас что, головы из чурбаков сделаны? Вы не понимаете, что теперь будет ставиться вопрос о непринятии вас в комсомол? А без партии и комсомола вы — ничто. Так что, если еще один раз услышу…
— Я просто сказал правду, — обронил Кирьян.
— Какую правду?
— Что православный…
— Так вот держи эту правду при себе! — Директор взглянул на него отчужденно, долго, но и искру сочувствия уловил Кирьян в его глазах. Или — показалось? — И не вякай не к месту… дурак! Агитатор сопливый… Вон пошли, оба!
— Ох, Кирьяша, директор-то прав, — лепетал Федя, едва поспевая за другом по лестнице, ведущей в класс. — Нечего нам веру свою на вид невежам выставлять, только глумление с того будет и досада, укороти язык…
— Да понял уже… — буркнул Кирьян на ходу. — Не глухой. А вот как немым стать — буду учиться.
Вечером он отправился в магазин — купить чая, сушек и сахара. Взял мелочь сдачи, подхватил под локоть свернутый конусом блеклый бумажный пакет, растворил дверь булочной, и тут же, словно из ниоткуда шагнул к нему из темноты серенький парень в кепочке, быстро и шепеляво поведавший:
— С кичи я, от корефана нашего общего, приветы тебе просил переслать, сказал, что крепится, хотя и невмоготу, а коли намылят его этапом, велел тебе о маме и о сеструхе его позаботиться, сказывал, ты знаешь, как… И еще: наказал, чтоб ты братве тутошней за него поклонился, навек тебе то запомнит.
Кирьян безмолвно, с отрешенным лицом, выслушивал эту съеженную в куцем пальтишке сущность с неопределенным, как перемятое тесто, лицом.
— Вот, — в руках собеседника мелькнул обрывок бумаги, тут же засунутый Кирьяну в карман, — адрес мамани он черкнул, там еще — чего ему заслать, чем подогреть…
— А сам чего не передашь? — вопросил Кирьян неприветливо. — Я ему как?.. Друг или ходок бесплатный?
— Мне в том районе светиться без мазы, — последовал ответ. — Мне на паровоз через час, и — чтоб подальше отсюда… Хорошо, тебя вызреть успел, не подвел пацана… Так что — бывай, не кашляй.
В свете, клубами льющимся из стеклянной, обрамленной грубым лакированным деревом, двери булочной, он развернул записку, прочел:
«Пришлите, мама и сестренка моя незабвенная Дарья Ивановна, папирос пачек пять, носки шерстяные и чаю — сколько можете. Любящий вас, помещенный в темницу по неправильному стуку, сын и брат.»
— Вот же, шакал, — качнул головой Кирьян, направляясь к общежитию и думая, что передать записку, как ни крути, а придется. — Вот же, попутал нечистый связаться с мазуриком бесстыдным и, как репей, неотвязным…
В субботу он поехал по указанному адресу, долго искал дом на перекрестьях заснеженных улиц за сугробами, завалившими палисадники и частоколы заборов.
Дом же оказался из новых, отстроенных пленными немцами, с огромной коммуналкой на десятки жильцов, с жирными запахами общей кухни, руганью и гомоном, и — влажно ударившим в лицо еще на входе едким щелочным паром от бесконечных постирушек. Убогая старушка, отпахивающая тленом, провела его к нужной двери. Он постучал в нее согнутым пальцем, не чая быстрее вырваться из парникового смрада этого житейского болотца.
Но дверь внезапно открыла та, кого менее всего он ожидал встретить в этой прокисшем застое и безалаберности разнородного людского сожительства. Перед ним стояла невысокая темноволосая девушка с открытым лицом, ясными серыми глаза, в чистом, обрамленном простеньким кружевом, ситцевом платье. Была она чуть широка в кости, и раскрасневшиеся кисти ее рук отмечала каждодневность муторного труда, что ничуть не смутило Кирьяна, а, напротив, удовлетворенно осознал он исходящую от нее теплую волну домовитости, уверенности в себе и глубокого, врожденного здоровья — как от молока парного или налитого яблока, дождем омытого.
Он представился: так и так, сотоварищ вашего брата по учебе, вот от него записка, ознакомьтесь…
Ее глаза смотрели на него с затаенной тревогой, вполне объяснимой — ожидать что-либо хорошего от друзей непутевого братца не приходилось. Но мелькнул в ее взгляде и интерес, причем устоялся, не сгорел в следующий миг, а значит, как с облегчением понял Кирьян, был он определен ею, как человек правильный, не беспутный, а главное — не как подозрительный чужак, подлежащий немедленному отторжению.
Прошел, приняв ее приглашение, в комнату, где исчерпались в выветренности и чистоте уютного помещения дух коммунальной клоаки, какофония ее быта, неотчетливыми скрипами, лязгами и глухими голосами доносившаяся извне, словно из другого пространства. Присел на стул за стол с чистой тугой скатертью, крахмальной до твердости.
Она отложила записку, присела напротив. Тут, глядя на ноги ее — стройные, гладкие, на прямые волосы, спадающие на щеки, подернутые легким румянцем, припухлые, но строго поджатые губы, ощутил он, как от удара под дых, озарение своего восхищения и красотой ее, казалось бы, неброской, и веявшую от нее опрятность — как внешнюю, так и душевную. И еще: необходимость ее неотъемлемого присутствия рядом теперь уже навсегда, навек…