Читаем без скачивания Рассказы - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он подсучил синие тренировочные штаны, влез в воду и, взмучивая глину, ил, походил вдоль берега туда, обратно, словно ему припекало подошвы. А когда вылез, некоторое время смотрел в задумчивости на свои белые на зеленой траве, незагорелые ноги, к которым прилипли нити водорослей, шевелил пальцами.
— Ну, что ж, искупаемся, пожалуй?
Мы разделись и поплыли. Речка наша неширока, поплавав вдоль, мы вылезли на том, высоком берегу, сели над обрывом и смотрели на луг, на деревню, как там гонят стадо. Вечностью веет, когда видишь, как на закате, в пыли пригоняют стадо: и тысячу, и две тысячи лет назад так было…
Гнали всего семь коров. Три из них зашли в один двор; впереди, раскачивая ведерным выменем, задевая раздутыми боками за штакетник, тяжело шла старая пегая корова — Ночка. Ее не однажды отбитые рога загнулись книзу. Следом за ней — дочь ее, которую так и назвали: Дочка. Позади всех весело трусила молодая нетель. Коров быстро разобрали по дворам, и только одну все загоняли хворостинами — хозяин, хозяйка и парнишка, — забегали с разных сторон: не привыкла еще ко двору, куплена недавно.
Когда мы лет двадцать назад поселились в этой местности, коров в деревне было сорок шесть, но косить запрещали, пусть хоть пропадает трава. И пропадала. Как только не исхитрялись хозяева, ходили и в соседний дачный поселок, где большие участки, выкашивали их за «спасибо». Но был и такой дачевладелец, который в одно лето сгноил уже скошенную траву, а вывезти с участка не дал; этому с тех пор носили молоко бесплатно.
И год от года все меньше, меньше становилось коров, дошло до того, что на целую деревню остались три коровы. Летом дачники сражались за молоко, шли в магазин стоять в долгой очереди. Потом уже и косить разрешили, даже поощряли, но легче отучить, чем приучать заново. Кто продал корову со двора, решился, тот вновь не заводит: старики слабеют, молодым не очень-то нужно.
И только в том дворе, куда одна за другой сами зашли три коровы, все эти годы держали и гусей, и индюшек, и кур, и обязательно корову с теленком. Весь этот воз тащила на себе Дуся: дети маленькие, муж — горький пьяница. Бывало, в горячую сенокосную пору придет отекший, небритый, лицо черное от напора крови, одна нога — в ботинке, другая — в носке, печень раздута, вот такой живот перед собой несет: «Дай стакан!..» И хрипит: «Дуське не сказывай!» А Дуся, привезя на велосипеде молоко в поселок, всех предупреждает: «Моему не давайте денег. Будет просить, не наливайте ни за что!»
Однажды все же видел я ее с мужем. В праздник шли они через поселок к автобусу парой, нарядные, Дуся издали звонко здоровалась, чтобы все видели, как они с мужем в гости идут. Давно уже она не Дуся, а Евдокия Андреевна, молодости своей она так и не видела, но дети выросли, выучились; за старым, осевшим в землю домом стоит теперь новый, еще необжитый, кирпичный: два финских четырехстворчатых окна смотрят на юг, по три — на восток и на запад, и еще за домом — кирпичный гараж. Вот у нее и снял на лето полдома мой собеседник, с которым мы, искупавшись, сидели на обрыве, смотрели, как гонят стадо. Познакомились мы с ним здесь же, на речке. Вначале кивали друг другу, потом стали здороваться, разговаривать.
Обычно так складывается, что один кто-то любит рассказывать, другой — слушать. И каждый свой рассказ он начинал, словно бы возражая мне: «Вот вы говорите…» Я кивал, и следовала пауза. Это для меня наступала пауза, а он уже рассказывал мысленно, оттого многие его истории начинались как бы с середины.
— …И ведь что замечательно: судим о человеке, не зная, а уж если составили мнение, с тем и живем. Вот в этом году, в марте месяце, спускаюсь вниз за газетами, вынул из ящика, открываю в лифте «Вечерку». Не знаю, как вы, а я лично всегда смотрю с последней страницы: что в кино, в театрах идет, кто умер? А умер такой-то. И, между прочим, мы с ним были знакомы. И даже не между прочим. Познакомились, сейчас я вам скажу, в каком году. Президента Кеннеди застрелили в шестьдесят третьем, так? Так! В том же году родилась наша дочь. В первый класс я ее не провожал, чего моя жена до сих пор забыть мне не может, а не провожал потому, что как раз в тот год, в сентябре, была у меня путевка на юг. Вот там, на юге, мы с ним и познакомились. В один и тот же час до завтрака я плыву, он плывет. Поплаваем от буйка к буйку, полежим на воде и — обратно. Вначале кивали друг другу, как вот мы с вами, потом пошли необязательные разговоры. Плавал он отлично. Кстати, он и научил меня нескольким йоговским упражнениям, могу вам их как-нибудь показать. Пришло время — знакомимся. Я называю свою фамилию, он называет: такой-то… И вдруг я начинаю вспоминать: такой-то, такой-то… И вспомнить не могу, и не могу отвязаться, что-то с этой фамилией связано.
Опять мы утром киваем друг другу, опять плывем вместе, а мне уже неприятно. И руку ему подавать неприятно. Как раз в эти дни прибило к берегу массу медуз, входишь в воду, как в суп. Мальчишки, естественно, швыряются ими друг в друга, выкидывают на горячую гальку. Смотрю, он объясняет терпеливо, что медузы — санитары моря, нельзя, мол, не следует, а мне и это неприятно. И, главное, вспомнить не могу. Начал нарочно запаздывать на пляж. Прихожу, он, уже одетый, встречает улыбкой издали: «Что это вы, мол? Такое море…» — «Да так, не спалось, давление меняется…»
И точно, нагнало туч от Батуми, из сырого угла, ночью молнии полыхают, одна — в небе, другая — в море, гром, ливень хлынул тропический. Тут все же что-то с нервами происходит: вспомнил! И кто он, и что с ним связано — все вспомнил. Утром издали показываю одному моему сослуживцу на этого человека, тоже отдыхал там: «Не знаешь, кто это? А такая фамилия ничего тебе не говорит?» — «Ну как же!» И рассказывает мне. Точно! Конец сороковых — начало пятидесятых годов, вся эта история с биологами, помните, наверное? А я-то помню. Дядька мой, брат моей матери, закончил в ту пору свой земной путь.
Знаете, великим людям и тут даровано утешение: рано ли, поздно ли, их доброе имя будет им возвращено. Хотя бы и посмертно. Чем больше претерпел, тем ярче воссияет. Спросите сегодня, что провозглашал, например, Джордано Бруно? В чем состояла его ересь? Девяносто из ста, ручаюсь, не ответят. Так что-то вспоминается из школьных лет. А вот что дал себя сжечь на костре, но не отрекся, это запомнило человечество.
А у дядьки моего несчастного никто далее и не вымогал отречения. Кто он? Сидел в рядах, как все, подымал руку, как все, потом и его время пришло. А что в нем, в рядовом, происходило!.. И с работы погнали не почему-либо, а так, среди других прочих.
Вот он встает утром, как привык вставать, начищает ботинки, тетка заворачивает ему завтрак в газетку, и уходит на весь день, будто на работу. Квартира-то общая, соседей стыдно, чтобы соседи не догадались. Вот это мне самое больное вспоминать: как он ботинки свои начищал по утрам. Где ходит целый день, что передумает? Чьи это стихи, не помните? «От слов, что высказать им не было дано, так тяжелы в гробах тела умерших…» Там же, в скверике, и подобрали его на скамейке: инфаркт. И завтрак остался в кармане несъеденный. Сколько их, таких безымянных. И ничто им не зачтется. А что засчитывать? На костре их не жгли.
И вот красавец этот — представляете! — в ту пору дирижировал. Не важно, что на десятых ролях, — жизнями дирижировал. А теперь в море купается, ходит по берегу, топчет волны босыми ногами, камешки красивые собирает и деткам рассказывает про медуз, как жалеть их надо. И я пожимаю ему руку.
Так он мне отвратителен стал, весь, все в нем. Походка его самоуверенная, вид самодовольный, жизнелюбие это особенное: моря, солнца, воздуха кусок — ничего не упустить. Сложит руки на затылке, локти врозь, всего себя подставит солнцу и стоит так, загорает, чтоб и подмышки у него загорели. А сам уже блестит от загара, только ладони и пальцы розовые изнутри, как у обезьяны. Ненависть — это страшная штука, давит на расстоянии. И, главное, самого себя сжигает, весь ты коробишься на этом огне. А тут еще такое обстоятельство…
Собеседник мой начал рисовать что-то замысловатое большим пальцем ноги на мокрой глине обрыва. Я видел: одолевает себя. Не одолел все же:
— Ладно, не в том суть. В общем, недоумевал он поначалу. Увидит издали, приглашает взглядом. Я не замечаю. И вот обидно: море с утра такое ласковое, шлепает легонько волной по берегу, плывешь — каждый камушек под собой видишь на дне, а у тебя такая в душе муть подымается. Господи, одна жизнь, и ту прожить не умеем. Конечно, себе порчу отпуск, но и ему тоже.
Проходит год, два — не помню уже сколько, — настает мой час. Знаете, ни одно доброе дело не остается безнаказанным, если бы еще так по части злых дел. Однажды в одном довольно высоком учреждении идет совещание. И я присутствую. Не более того: присутствую. Наш вопрос последний, многие уже разошлись. И тут называется его кандидатура на одну — не будем говорить, какую — должность. Сейчас перекинутся мнениями через стол, и вопрос решенный. Я как услышал, голова похолодела. Сказать? Так это еще как отыграется? Огорчительные такие случаи иа прошлого уместно ли вспоминать? Складываю бумаги, а сам скромненько пожимаю плечом: дело, мол, не мое, но, признаться, удивлен. Заметили. Подумать, чтоб я это от себя — кто я такой? Значит, мнение приходилось слышать.