Читаем без скачивания Жизнь как женщина (донос) - Феликс Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, скажите на милость, откуда за полярным кругом антисемиты? Они же нас, круглоглазых, не различают, мы для них, косорылых, как и они для нас, все на одно лицо. Они что, нас по запаху, как ягель, или по вкусу, как нерпу, различают? Откуда они в Нарьян-Маре или в Улан-Удэ среди стад оленей в вечной мерзлоте еврея видели? Разве что Рому Абрамовича.
(Можете себе представить, какой антисемитской командой будет «Челси» через пару лет?)
На углу Невского и Садовой я нырнул в подземный переход и вышел к «Елисееву». «Нужно еще появиться на работе, посмотреть прооперированных».
Медицина — единственная женщина, отношения с которой у меня стабильно взаимоблагожелательные. За многие годы совместной жизни я редко ей изменял.
Это были периоды охлаждения, усталости, раздражения, удивления безмерной сложностью ее естества, непонимания. И любовники ее, в отличие от сожителей с властью, были людьми удивительными — умными, тонкими, разносторонне одаренными, знающими и рукастыми. Ревновать к таким просто глупо. (Да, а прихлебателей-руководителей?.. Но она их не любит, и это по ним видно.)
Период детского восторга сменился временем романтической увлеченности — когда знания и опыт уже позволяли принимать непростые решения и сохранился кураж: «Если не ты, так кто?!» Это время любви между хирургом и Венерой Медицейской самое замечательное. Только изредка человеческая неблагодарность все-таки досаждала…
Один известный «мим», который пырнул себя ножом на гастролях в другом городе, приревновав к кому-то свою пустоголовую жену, через некоторое время после той срочной операции поступил к нам с сильными болями и вздутым животом — спаечная кишечная непроходимость. Это, к сожалению, бывает нередко. Четырехчасовая операция осторожного, тщательного рассечения спаек, а затем укладывания кишок в порядок, по возможности, исключающая повторения приступа, весьма травматична.
Послеоперационные боли, ненадолго снимаемые наркотиками, его капризный, избалованный, изломанный характер; полное нетерпение к малейшей боли, страх привели к тому, что несколько суток после операции он вообще не спал, даже с наркотиками и измотан был окончательно.
И тогда (сейчас я бы этого не сделал ни за что, ну разве за деньги), используя знания, полученные в течение двух лет занятий у профессора Буля — известного гипнолога, я, несколько дней оставаясь после работы и дежурств, погружал его в лечебный сон, давая выспаться.
Через десять дней он выписался.
А еще через год в метро мы сидели на скамейке рядом, и он меня не узнал. Он долго всматривался в меня и наконец спросил: «Мне кажется, я вас где-то видел, но не помню где?»
«Видел, — подумал я, — а мог бы и не видеть. Дело даже не в том, что я, возможно, сохранил тебе жизнь, потому что успел и не медлил, а в том, что я вместо твоей потаскухи жены сидел с тобой часами, избавляя от страданий и бессонницы».
(Ну, что здесь такого? Какая благодарность? Доктор делал свое дело.)
А вот прямо противоположное — после четвертого курса на практике в маленьком северном городке я удалил отросток мальчику восьми лет, а года через полтора в дождливый день на Невском, около Пассажа, на шею мне виснет, оставив мамину руку, мальчик с криком: «Доктор! Это мой доктор!»
(Ну, что вы скажете? Это же надо! И у нас бывают приятные минуты.)
Моя больничная жизнь текла своим чередом, и в один прекрасный день меня вызвал главврач: «На партбюро больницы разобрать ваше поведение мы не можем — вы не член партии, но мне надоели разговоры о визитах ваших многочисленных жен и намеки на бесконечные интимные отношения во всех отделениях больницы!»
— Что-нибудь конкретное? — поинтересовался я. — Фамилия, имя, отчество?
— Конкретного ничего, — и многозначительно: — но вам нужно подумать.
— Подумать? О чем? В этой печальной обширной области моей жизнедеятельности, дорогая Виктория Григорьевна, я не думаю — это бесполезно, я действую. Но если дама заявит, что я был с ней в близких («Вы понимаете, о чем я?») отношениях, отказываться не буду даже под пыткой. Сам об этом говорить не могу.
Вышел из кабинета в тошнотворном настроении: «Неужели мой член представляет такую жизненную угрозу рабочему коллективу? Достала эта поголовная страсть к стукачеству, зависть и неприязнь, письма, жалобы, доносы».
Ну, что, сука, добилась своего: выпестовала пролетарскую интеллигенцию — сплетников, завистников и сволочей. Вот они — профессора, распивающие пиво у ларьков и тут же на них мочащиеся или в лучшем случае в подъезде.
Готовые работать ни за что — за чечевичную похлебку, за награды, грамоты и должности. Позволяющие себе — единственная отрада — сделать чужую личную жизнь предметом уничтожения себе подобных.
А дальше что? Дальше они уже сами себя — «единогласно».
Поэтому различные собрания от политбюро до партячейки ЖЭКа становятся абсолютно одинаковыми по содержанию и репрессивным возможностям, и общее собрание коллектива больницы может закопать тебя и превратить в ничто с таким же успехом, как и пленум политбюро ЦК.
И только ли власть тому причиной? А засранные туалеты в больницах, замоченные и загаженные лестницы? Обшарпанные дома, засыпанные мусором дворы, пьянь, валяющаяся на улицах в лужах собственной блевотины, — это тоже власть? Нет — это уже народ-«богоносец», которому на самом деле эта власть нравится.
Кончено! А то скоро на собрании коллектива больницы будут рассматривать мой член. Уж лучше я сам им его покажу. В переносном смысле. Пора валить. Уезжаю!
Интересно, что бы сказал тогда Заславский по поводу моего такого решения. И что он скажет сейчас по поводу любви, если я наконец расскажу ему о Юльке.
Я знаю, что он скажет. Он скажет: «Во, бля!»
Часть II
Сука
«Что ты там стонешь? Кряхтишь на печи, дед?
— Да ебусь, будь оно неладно».
АнекдотДонос в чистом виде — жанр литературы, где содержание безраздельно господствует над формой. Ценность содержания столь высока, что формой можно пренебречь.
И всегда есть успех. Всегда есть читательская аудитория, внимательная и придирчивая, правда, небольшая, но постоянная и профессиональная.
Это самый искренний литературный жанр, даже если написана неправда. Ибо кто более искренен в своей зависти или ненависти к ближнему, чем автор доноса?
Когда через несколько лет работы в Израиле я вернулся, это была другая страна, другой город.
Нет, трещины в асфальте и дыры на мостовой оставались теми же, что и много лет назад. Радость встречи с ними, возможность с закрытыми глазами ходить по улицам и переулкам, точно зная: вот здесь будет та самая яма в асфальте, которую лихо зальют, а через месяц она вновь возродится; тот же стук разбитых «шаровых» и «мостов», треск продырявленных глушителей, грязные в трещинах и ямах дворы с жалкими деревцами, засыпанными городской пылью, пахнущие мочой парадные, загаженные испражнениями, прикрытыми газеткой, лифты — все было как прежде. Это, конечно, не радовало, но тем не менее…
Теплота и покой были во мне, и досада от этой бесконечной грязи не могла уменьшить радости встречи.
«Многое изменилось — и это изменится», — наивно надеялся я, гладя и целуя глазами очертания особняков, набережные, каналы и речки, мосты, садики и парки; заглядывая в родные дворики моего холодного таинственного города.
Это мое. Я дома.
И теплые глаза женщин. Глаза, способные заглянуть в тебя и увидеть. Излучающие мягкий свет и тщательно скрываемую беспомощность. Жаждущие любви и готовые на жертвы во имя ее.
«Сколько же лет я вас не видел?! Милые!» Так вот что не давало мне там жить! И я вспомнил, как уже с утра, по дороге в госпиталь, я наливался злобой от вида раскрашенных, самодовольных, непонятно почему уверенных в своей неотразимости волосатых самок, в глазах которых ничего, кроме тупого самодовольства, не читалось.
Броско одетые, чтобы обратить на себя внимание, с ушами, шеей и пальцами, унизанными и обвешанными толстыми золотыми украшениями, с подведенными, на первый взгляд, большими и красивыми глазами, в которых ничего, кроме интереса к твоему члену (не выше), к жратве, шмоткам и унылым клубным, ресторанным и магазинным развлечениям, не читалось.
И половой акт для них — нечто вроде «стейка» на природе.
И на каждой написана цена — от проститутки до жены крупного бизнесмена или политика. А за что же платить? За ваши совершенно одинаковые, пресные половые щели? За вашу унылую, но лихорадочную технику и безграмотное бесстыдство, подразумевающее осведомленность в науке любви? Чтобы потом, утром, видеть лежащий рядом с тобой без косметики ужас?
А вокруг — покрытые пылью столетий холмы и камни исторической Родины. Толпы бездельников «датам» в черных шляпах или кипах — пейсатых, в черных же лапсердаках, запорошенных перхотью.