Читаем без скачивания Шесть зим и одно лето - Александр Коноплин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Постой, разве ты никуда не едешь? — дед был смешон в домашнем халате с пузырьком валерьянки в руках.
— Не еду.
— А как же поезд на Петербург?
— Пошутил. Хотелось еще побыть в этом доме. Здесь совсем как у нас на Вологодской. Даже часы тикают так же: тик-так, тик-так… — Он повернулся к двери и увидел бабушку и свое пальто в ее руках. — Однако, кажется, мне пора… Позвольте, господа, хотя бы посошок на дорогу? — Он взял со стола уже давно приготовленную рюмку, выпил стоя. — Вот теперь всё. Прощайте.
— Куда ты? — удивился дед, — Теперь, когда мы всё выяснили… Да постой же, ведь никто тебя не гонит!
Буров повернулся в дверях, сказал тихо:
— Не надо, Петр. Я могу… ослабнуть…
Хлопнула парадная дверь. Бабушка осмотрела стол.
— И не поели ничего… Неловко получилось. Лучше бы вместо разговоров поели. И зачем я с его пальто — в кабинет? Хотела у печки повесить, погреть, а он решил…
— Не надо, Оля! Не по-христиански это… На дворе мороз…
— Прости, Петя, я хотела как лучше. Ведь спрятать его мы все равно бы не смогли. Соседи наверняка уже пронюхали — у них кухонное окно на нас смотрит… Сейчас все друг за другом следят, а мы вообще под микроскопом…
— Да, да, всё так, — дед бегал по кабинету, заложив руки за спину, — и все-таки нехорошо, Оля. А соседи не виноваты. Законы у большевиков такие: не донес — сам в ответе. Пора это понять и не осуждать их.
— Я и не осуждаю…
Внезапно дед остановился.
— Но ведь можно было отвести его к кому-нибудь! Например, к Прудниковым. Оля, его надо вернуть! Немедленно! Оксана! Где Оксана?
— У себя, наверное. Где же ей быть среди ночи…
— Так пойди и разбуди! Хотя нет, лучше я сам пойду, — он резво побежал в прихожую и стал надевать шубу и боты.
— Тогда отведи не к Прудниковым, а к Томниковым. У них дом большой — роту солдат можно спрятать — и на отшибе стоит, до леса рукой подать…
Она не договорила. В гостиную вбежала Оксана в расстегнутом на груди пальто, простоволосая.
— Ой, лышенько! Що ж це робытся? — она по-детски размазывала слезы кулаком.
— Оксана! — одновременно воскликнули старики. — Что случилось? Где ты была? — бабушка подошла, обняла девушку за плечи. — Ты бегала за ним? Где он сейчас? Где Юрий Андреевич?
— Пид дубом лежит, — ответила девушка.
Ольга Димитриевна в ужасе отшатнулась.
— Под каким дубом? Ты в своем уме? Мороз ведь…
— И височек в крови, и снег вокруг — як куренка зарезали…
— Какая кровь? Что ты мелешь? Петя, что с ней?
— С ней — ничего, — ответил дед, — а вот с ним, похоже, все кончено. Оксана, успокойся, расскажи обо всем.
Сбиваясь и плача, девушка рассказала:
— Як вин пийшов, я за ним тэж… Як чуяла. Вин до погосту — и я. А там милиция…
— Как милиция? Зачем? — тихо спросил дед. — Так, значит, это они его убили?
— Ни. Воны його не бачилы. Воны с горла водку пили. Биля часовни. А вин, як их побачил, так в сторону звернул. Та швыдко так на Вологодску пийшов, дэ його дом стоял. Я не поспила. А колы поспила, вин вже в снигу лежить и пистоль в руце.
Дед снял шапку, потрогал рукав своей шубы.
— Скажи, там тебя никто не видел?
— Ни.
— А ты близко к нему не подходила? Ну, не трогала его?
— Та ни же!
— Тогда я — счас! — дед рванулся к двери, но бабушка прямо-таки повисла на его плечах.
— Не пущу! Себя погубишь и нас тоже!
— Но он же, возможно, ранен! — крикнул дед. — Как ты можешь, Оля?!
— Могу! — Я впервые видел свою бабушку такой, и мне было страшно. — Да и не таков полковник Буров, чтобы делать что-то наполовину… Скажи ему, Оксана!
— То так, — сказала девушка. — Я бачила: ось туточки, — она пальцем тронула висок, — малэсенька дирочка… И кровь. Я такое вже бачила. На хутори нашем, як мойого батьку вбилы… — она всхлипнула, — тэж така дирка… И кровь…
На другой день деда вызвали в милицию. Но это не было арестом. В маленькой комнатке на деревянном столе лежал голый человек, в котором дед узнал своего друга, но виду не подал. Его вызвали на вскрытие найденного ночью самоубийцы. Вернувшись домой, дед заперся в кабинете и пил горькую, чего с ним раньше никогда не бывало. Поздно вечером вышел оттуда осунувшимся, с растрепанными волосами и, присев к столу, рассказал: кроме двух милиционеров на вскрытии присутствовал сотрудник районного ОГПУ Ларичев — Слоновы его хорошо знали.
— Скажите, доктор, — спросил он, — что сейчас, в нашей прекрасной советской действительности, заставляет людей лишать себя жизни?
— И что же ты ответил? — спросила бабушка.
— А ничего. На дурацкие вопросы отвечать не умею.
Ларичев был молод и боялся смерти. Через год его арестовали, увезли в Москву и там расстреляли. Кто-то донес, что брат его матери состоял в «зеленых»…
На другое утро после ухода Бурова я нашел томик Пушкина, который он читал, и то же стихотворение, но ожидаемого благоговения не ощутил. В окно вместе с солнцем бился и кричал мальчишескими голосами морозный зимний день, в прихожей нетерпеливо топал валенками больничный кучер Ефим — мы с ним поедем за дровами для наших печек — сенбернар Мишка (по паспорту Миних Брауншвейг Резон) в доказательство того, что Ефим уже здесь, стащил у него рукавицу и принес мне, бабушка пекла нам на дорогу лепешки…
Вздохнув, я поставил Пушкина на место. Позднее не раз делал попытки вернуться к нему, однако состояние души, о котором говорил Юрий Андреевич, всё не являлось.
Но однажды я заболел ангиной. Вообще болел часто и всегда с удовольствием: никто не поднимал с постели ни свет ни заря, не гнал в школу; в комнате по такому случаю разрешали находиться моему другу Мишке; я мог читать сколько захочу; наконец, на время болезни меня поселяли в дедушкин кабинет, где зимой очень тепло и особенно уютно: нет нужды просить книгу — они все под рукой. И вот, лежа в одиночестве на диване, я опять потянулся к Пушкину, но взял на этот раз не стихи, а прозу. «Повести Белкина» я читал не раз, но чаще всего перечитывал «Капитанскую дочку». Повесть поражала меня широтой охватываемых событий при очень уплотненном тексте. Как Пушкин мог уловить ту тончайшую грань, до которой только и можно сжимать текст, — как говорила бабушка Оля, «отжимать воду» (многое в тайнах творчества она понимала), — после которой художественность исчезает, а остается сухая схема? Иногда мне казалось, что я нахожу слова, которые Пушкин выбросил в процессе доработки, иногда это был целый абзац, но, прочитав — теперь уже не пушкинскую, а свою — эту новую фразу, я убеждался, что гениальный писатель был прав. В результате таких экспериментов я однажды ощутил себя причастным к… созданию «Капитанской дочки»! Ведь не исключено, что Пушкин сначала находил, а потом выбрасывал именно эти слова и абзацы. С удивлением и страхом оторвался я от чтения и осмотрелся — не брежу ли?.. Но вокруг виднелись знакомые предметы, успокаивающе тикали часы в высоком футляре, похожем на шкаф, приятно пахло камфарным маслом. Дед мой не был охотником даже до пустяшных перемен. Изношенные кресла он не давал выбрасывать не из скупости, а вследствие привычки к ним и, отдавая в починку, настаивал, чтобы новая обивка была по возможности такого же цвета и рисунка. Родственники, в том числе и мои родители, находили это чудачеством, и я был с ними согласен, а тут вдруг в один день понял, почему и Петру Гриневу, и полковнику Бурову было очень важно вернуться в отчий дом, где все осталось без изменений, — им были важны и дороги их корни! Все остальное в жизни — ерунда. И хотя Пушкин ни словом не обмолвился по поводу обстановки в доме Гриневых, я представлял ее так, словно сам там побывал… Начиная с этого дня я читал Пушкина не иначе как в кабинете деда, на диване, в полулежачем положении, и непременно вечером. Для пущей материализации зажигал свечи, поскольку они наверняка горели в доме Гриневых и Пушкиных.
Но не только предельная сжатость текста приводила меня в восторг. Пушкин как-то умел одной короткой фразой показать всего человека, его характер, склонность к чему-либо, положение в обществе.
«…Папенька нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла». Тремя неполными строчками показан быт Белогорской крепости: «Все, слава богу, тихо, — отвечал казак, — только капрал Прохоров подрался в бане с Устиньей Негулиной за шайку горячей воды». Ах, если б мне когда-нибудь научиться так писать! По мере возмужания я делал все новые открытия. В школе в понимании литературы я давно перерос сверстников и писал сочинения как бы шутя, иногда стихами, за что неизменно получал «неуд» — сочинение полагалось излагать на четырех страницах, а стихи на ту же тему занимали всего полстранички…
Сам не понимая зачем, я многое тогда заучивал наизусть. Теперь, в одиночной камере, мне это здорово пригодилось. Расхаживая в узком пространстве от двери до противоположной стены, вспоминал целые абзацы и читал вслух монологи и диалоги, с удивлением сознавая, что от моих невольных добавлений — кое-что я все-таки забывал — они не всегда становятся хуже… Постепенно я начал отходить от чужих текстов и сочинять свои. Вначале они не выходили за рамки воспоминаний детства, потом стали перебиваться сюжетами прошедшей войны. Скоро я уже уверенно ходил по камере и громко беседовал то со своим другом лейтенантом, то с медсестрой Катей, то с пленным фельдфебелем. Кончилось все это тем, что меня поволокли к тюремному фельдшеру, чтобы освидетельствовать на предмет тихого помешательства. Постукав молоточком по моему колену, фельдшер уверенно заявил: