Читаем без скачивания Меньший среди братьев - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом донесется: залегла пехота. И чертыхают ее сверху донизу: опять залегла! Немец по ней минами, пулеметы секут — головы не поднять, а отсюда чертыхают. И я, штабной телефо-нист, под тремя накатами в землянке тоже, бывало, чертыхаю вместе со всеми, а надо мной ведь пули не свищут, мины не рвутся.
Из моря вместе с волной вынесло инвалида, подтолкнуло на берег; вскочив, он запрыгал к своим костылям на одной ноге. И вот стоит уже, оперев локти о костыли, приглаживает ладонями мокрые волосы, обсыхает на солнце. Я с фронта вернулся, и он вернулся, а впереди вся жизнь, которую надо прожить.
Или тот случай, когда наш полк поддерживал пехотную дивизию и немцы в полдень сбили пехоту с высотки. Как-то это легко получилось, неожиданно: чуть постреляли, глядим, немцы там. Прибежал на НП командир дивизии: «Позор! Позор! Взять высоту! Взять!» Яростный, красный. «Позор! Взять!» И дальше по телефонам от командира полка к командирам батальонов: «Взять!» И от командиров батальонов в роты: «Взять!» И вот показалась реденькая цепь с винтовками, крохотные издали фигурки на склоне высоты. Как будто даже не бегут, а только наклонены вперед, так далеко до них. «Позор! Позор! Взять!» А там уже разрывы встают — впереди, позади, в самой цепи. И пехотинцы среди разрывов по склону. Но меньше, меньше их. А потом одни только разрывы по всей высоте до подножия.
— Вы не были на моей последней персональной выставке? — спрашивает Саввинов, ступ-ней и ногой вальсируя под свой транзистор. — Как же, вся Москва рвалась. Вы ко мне зайдите в Москве, непременно зайдите, я кое-что покажу. Шесть тысяч фотографий, есть что посмотреть.
Море черно от солнца, пляж белый. И полумесяцем пенная кайма от гор до гор, сошедших в море. И на всем пространстве на горячей гальке тела людей: лежат, сидят, стоят, плещутся в волнах. На всех теплых морях планеты, на океанских и морских пляжах молодое человечество греется на солнце, почти все оно родилось после той войны. Отец как-то сказал мне, давно еще: «Если тебя совесть точит, надо совершать что-то. А если она точит и точит, а толку никакого, так это уже не совесть, а червь».
В начале августа, загорелые, отдохнувшие, чувствуя на своей коже загар и морскую соль, мы с Кирой погрузились в двухместное купе и в запахе фруктов — персиков, винограда, огромных груш, южных помидоров, которые мы тоже везли с собой в плетеных корзинах, — возвращались домой, в Москву, где в это время лили дожди.
Глава XII
Не знаю, ощущал ли я так разлуку с кем-нибудь, как с моим кабинетом, моими книгами. Встав среди ночи, я трогал их руками, доставал, опять ставил на полки, задвигал стекла, потом сел за свой письменный стол в тишине; стены, книги, толстые шторы на окнах — я испытал радость возвращения.
Снилось мне в эту первую ночь дома, что я опять сдавал экзамены, опять страх, как когда-то. Проснулся, и жаль мне стало моих студентов. Как все-таки интересно устроена наша психика: одна только близость к пустым аудиториям, и уже такой сон.
Аудитории действительно были еще пусты и гулки, и пахло краской, шпаклевкой, сырой известью — спешно заканчивали никогда не кончающийся ремонт. И повсюду — в коридорах, во дворе, перед оградой на улице, — всюду эти испуганные, потерянные, нервно оживленные лица абитуриентов, бабушки, папы, мамы, на которых вообще лица нет. Все расступаются предо мной, как пред неким божеством, разговоры смолкают, я прохожу под устремленными на меня взгляда-ми. А сколько во взглядах этих! Прошлой осенью один престарелый родитель кинулся ко мне во дворе, начал как одержимый объяснять, что саженцы яблонь, которые недавно высадили у нас перед главным зданием, посажены, дескать, не так, подстрижены не так, а надо так, так и так, а эти ветки пустить так… И влек меня при всех, я просто испугался: а не сумасшедший ли? Он готов был пойти к нам бесплатным садовником, копать, подстригать, пересаживать, чтобы только судьба его чада решилась благополучно.
Но какая огромная разница между этими девочками и мальчиками и, скажем, студентами четвертого курса, лица как отличаются. У этих еще все детское, совершенные дети. Почему-то в последнее время я особенно люблю читать первокурсникам. Потом они начнут взрослеть, мужать, жениться, сходиться, расходиться, но сейчас… Милые вы мои мальчишечки, безусые дуралеи! Вы еще будете вспоминать эти дни, весь этот страх господень, как лучшие дни своей жизни, не худшие, во всяком случае. Думаете, до вас это не переживалось никем? Пережито, могу вас уверить. И тоже было лето, а мы такие тогда были молодые… Ну конечно, не такие, все-таки с фронта вернулись.
Я знаю, в ваших глазах я человек, достигший цели. А я бы с удовольствием поменялся с вами сейчас. Цель никогда не достигается — за ней, как за горизонтом, другой горизонт. И так далее, и так далее — чем ближе, тем дальше. А главное, вблизи она нередко выглядит совсем не так привлекательно, как издали, когда еще неясно различима. Именно к неясно различимым целям с особой страстью устремляются и люди, и народы.
В моем возрасте понимаешь, что главное — как пройти путь до цели. На этом пути теряют столько, что и цель не стоит того, многие себя потеряли. Так почему мы так торопимся, так стремимся достичь конца? Не странно ли?
И вы еще не знаете, что к концу пути мы приходим совсем иными и цель свою вблизи можем не узнать. Случается, что нам уже и не нужно то, за чем отправлялись в путь. И это тоже бывает не только с отдельными людьми.
Когда я вот так говорю им на лекции, вижу их глаза, в глазах — мысль, чувствую от них обратный ток, я ухожу с кафедры счастливый и обессилевший. Я знаю: если лишить меня этого, я буду несчастлив.
Без всякого дела, просто потому, что мне уже хочется дышать воздухом аудиторий, я обхожу этажи, здороваюсь с нашими дамами: преподавательницами, секретаршами, аспирантками, лаборантками. Наговорив им всем кучу комплиментов — как они загорели, как похорошели, как прекрасно выглядят, оставляя после себя улыбки, я ухожу как раз вовремя, чтобы не встретить-ся с деканом. И сталкиваюсь с ним внизу, в вестибюле. Я остановился у траурного извещения. С глянцевой увеличенной фотографии на листе ватмана смотрел на меня мой одногодок, часто они стали смотреть из траурных рам. И в этот момент неслышно появился декан, всем студентам известна его неслышная походка.
Покойник смотрел веселей, чем он, живой, глянул на меня из провалившихся глазниц. И этот робкий вопрос во взгляде, это жалкое выражение человека, который страшится прочесть в ваших глазах правду. Я заговорил громко, оживленно, чтобы виду не подать. Рука его была холодна и худа, так худа, что вместо ладони я почувствовал пустоту. Стыдно сказать, но я потом отгонял от себя мысль помыть руку, ведь мы действительно не знаем, как передается рак.
Он так сразу сдал! Неужели причиной оскорбленное самолюбие? Я, например, верю, что в большинстве случаев физические недуги — следствие, а причины лежат в нашей психике; американцы определенно доказывают сейчас зависимость рака от стресса. И вот я — тот человек, который должен сменить его в этом здании, я пожимаю его руку… Клянусь, это глубоко противно моей натуре. Кто-то из римских императоров, кажется Александр Север, считал, что на государ-ственные должности надо ставить тех, кто избегает, а не тех, кто домогается их. Вот разве что поэтому только, а так зачем мне?
С улицы, из автомата, я позвонил Леле на работу. Я предвидел холодный тон, долгие паузы, я трусил, но радовался, что услышу ее, увижу сегодня. Однажды вот так я звонил ей из этого автомата на углу, мы уже условились встретиться, как вдруг мне пришла одна мысль. Конечно, это не бывает вдруг. Когда работаешь над книгой, что бы ты ни делал, о чем бы ни думал, ты думаешь о ней, и только о ней, даже когда тебе кажется, что не думаешь. Вот так, наверное, привыкнув, забывали о цепи, которой прикованы за ногу, но сделал шаг в сторону, и цепь дернула тебя назад. Я что-то стал говорить, и кончилось тем, что убежал домой проверить пришедшую мне мысль. Я не мог этого объяснить Леле, она бы все равно мне не поверила. «Скажи, чего ты тогда испугался? — спрашивала она меня не раз, в ней это засело как заноза. — Ты ее увидал? Сознайся, ведь в этот момент ты ее увидал?»
Я действительно испугался. Но испугался не кого-то, не ее (Леля имела в виду мою жену), я испугался потерять мысль и это поразительное состояние, в котором становится ясна суть вещей. Оно приходит в моменты сильного возбуждения, нередко тогда, когда ты с женщиной. А бежал, оберегая мою мысль, как оберегают от толчков ребенка на руках. Никто, ни один человек не был мне нужен в этот момент. Но Леля обиделась, и она по-своему права.
Иногда я думаю, что в механизме рождения мысли и рождения самой жизни есть что-то общее. Хилая, бледная травинка, которая растирается в пальцах, и вот она прорастает сквозь камень и асфальт, а они ведь несоизмеримо прочней ее. И все-таки она пробивается: в ней сила жизни, а они мертвы. Вот так и мысль. В такие моменты разве ты принадлежишь себе? Не властен и не принадлежишь.