Читаем без скачивания Новые идеи в философии. Сборник номер 9 - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нечто подобное предлагает уже несколько лет венский профессор Бенедикт, который находит, что государству приходится иметь дело с тремя родами преступников: прирожденными (агенератами), неправильно развившимися лично или под влиянием среды (дегенератами) и случайными (эгенератами), при чем суду над теми из них, которые оказываются неисправимыми, т. е. агенератами, и над большею частью дегенератов, должен быть придан характер особой коллегии из врачей лишь с примесью судейского элемента. Эта коллегия, предусмотрительно составленная из двух инстанций, с периодическим пересмотром всех ее приговоров, должна каждый раз разрешать формулу: X=M + N + N1+E + O, причем М обозначает совокупные условия и свойства организма подсудимого, N – его прирожденные свойства, N1 – его приобретенные наклонности, Е – внешние на него влияния, его среду и обстановку и О – случайные влияния и возбуждения. Этот же суд учреждает и своеобразную «усиленную опеку» над лицами, хотя еще и не совершившими какого-либо преступного деяния, но, по своим наклонностям, способными его совершить.
Поэтому, не увлекаясь приемами экспериментальной психологии, можно попробовать подвести, по отношению к свидетельским показаниям, итог многолетних практических наблюдений.
Среди общих свойств, которые отражаются не только на восприятии свидетелями впечатлений, но, по справедливому замечанию Бентама, и на способе передачи последних, видное место занимает, во-первых, темперамент свидетеля. Сочинение Фулье «О темпераменте и характере» вновь выдвинуло на первый план учение о темпераментах и дало физиологическую основу блестящей характеристике, сделанной Кантом, который различал два темперамента чувства (сангвинический и меланхолический) и два темперамента деятельности (холерический и флегматический). Опытный глаз, житейская наблюдательность обнаруживают эти различные темпераменты и вызываемые ими настроения очень скоро во всем: в жесте, тоне голоса, манере говорить, способе держать себя на суде. А зная типическое настроение, свойственное тому и другому темпераменту, нетрудно представить себе и отношение свидетеля к описываемым им обстоятельствам и понять, почему и какие именно стороны в этих обстоятельствах должны были привлечь его внимание и остаться в его памяти, когда многое другое из нее улетучилось.
Во-вторых, при оценке показания играет большую роль пол свидетеля. Психологические опыты Штерна и Врешнера также замечают разницу между степенью внимания и памяти у мужчин и женщин. Достаточно обратиться к серьезному труду Гевлок Эллисса «О вторичных половых признаках у человека», к интересному и содержательному исследованию И. Е. Астафьева «Психический мир женщины», к исследованиям Ломброзо и Бартельса и к богатой литературе о самоубийствах, чтобы видеть, что чувствительность к боли, обоняние, слух и в значительной степени зрение у мужчин выше, чем у женщин, а любовь к жизни, выносливость, вкус и вазомоторная возбудимость выше у женщин. Вместе с тем, как правильно замечает Астафьев, у женщин значительно сильнее, чем у мужчин, развита потребность видеть конечные результаты своих деяний и гораздо менее – способность к сомнению, при чем доказательства их веры во что-либо оцениваются более чувством, чем анализом. Следствием этого является преобладание впечатлительности над сознательною работою внимания, соответственно ускоренному ритму душевной жизни женщины. Наконец, интересными опытами Мак Дугалля установлено, что время, которое играет такую важную роль в показаниях, мужчинам кажется длиннее действительного на 45%, женщинам же – на 111%. В каждом из этих свойств содержатся и основания к оценке достоверности показания свидетелей и потерпевших от преступления, которые также часто подлежат допросу в качестве свидетелей.
В-третьих, большой осторожности при оценке показания требует поведение свидетеля, влияющее на способ передачи им своих воспоминаний. Замешательство его вовсе еще не доказывает желания скрыть истину или боязни быть изобличенным во лжи, – улыбка и даже смех при передач обстоятельств, отнюдь не вызывающих веселости, еще не служат признаком легкомысленного отношения его к своей обязанности свидетельствовать правду, – наконец, нелепые заключения, выводимые свидетелем из рассказанных им фактов, еще не указывают на недостоверность этих фактов. Свидетель может страдать навязчивыми состояниями без навязчивых идей. Он может не иметь сил удержаться от непроизвольной и неуместной улыбки, от судорожного смеха (risus sardonicus), от боязни покраснеть, под влиянием которой кровь бросается ему в лицо и уши. Эти состояния подробно описаны академиком Бехтеревым. В таких случаях надо слушать, что говорит свидетель, и отнюдь не принимать во внимание при оценке сказанного то, чем оно сопровождалось. Свидетель может быть глуп от природы, а глупость, по справедливому мнению покойного Токарского, отличается от ума лишь количественно, а не качественно – и глупец прежде всего является свободным от сомнений. Но глупость надо уметь отличать от своеобразности, которая тоже может отразиться на показании.
В-четвертых, наконец, некоторые физические недостатки, отражаясь на односторонности показания свидетеля, в то же время, так сказать, обостряют его достоверность в известном отношении. Известно, например, что у слепых чрезвычайно тонко развивается слух и осязание. Поэтому, все, что воспринято ими этим путем, приобретает характер особой достоверности. Известный окулист в Лозанне, Дюфур, настаивает даже на необходимости иметь на быстроходных океанских пароходах в числе служащих одного или двух слепорожденных, которые в виду исключительного развития своего слуха могут, среди тумана или ночью, слышать на громадном расстоянии приближение другого судна. То же можно сказать и о более редких показаниях слепых, основанных на осязании, если только оно не обращается болезненно в полиэстезию (преувеличение числа ощущаемых предметов) или макроэстезию (преувеличение их объема).
Обращаясь от этих общих положений к тем особенностям внимания, в которых выражается разность личных свойств и духовного склада людей, можно отметить в общих чертах несколько характерных видов внимания, знакомых, конечно, всякому вдумчивому наблюдателю.
Внимание, столь отражающееся в рассказе о виденном и слышанном, прежде всего может быть разделено на сосредоточенное и рассеянное. Внимание первого рода, в свою очередь, или сводится почти исключительно к собственной личности созерцателя или рассказчика, или же, наоборот, отрешается от этой личности, которая в их передаче отходит на задний план. Есть люди, которые всегда делают центром своих мыслей и представлений самих себя и проявляют это в своем изложении, о чем бы они ни говорили. Для них – сознательно или невольно – все имеет значение лишь постольку, поскольку оно в чем-либо их касается. Окружающий мир явлений рассматривается ими не иначе, как сквозь призму собственного Я. От этого ничтожные сами по себе факты приобретают в глазах таких людей иногда чрезвычайное значение, а события первостепенной важности представляются им лишь отрывочными строчками – «из хроники происшествий».
При этом житейский размер обстоятельства, на которое устремлено такое внимание, играет совершенно второстепенную роль, и важным является лишь то, какое отношение имело оно к личности повествователя. Обладатель такого внимания нередко, поэтому, с большею подробностью и вкусом будет говорить о действительно только его касающемся и лишь интересном – будь то вопрос сна, удобства костюма, домашних привычек, тесноты обуви, сварения желудка и т. п., – чем о событиях общественной важности или исторического значения, свидетелем которых ему пришлось быть. Из рассказа его всегда ускользнет все общее, родовое, широкое и останется твердо запечатленным лишь то, что задело его непосредственно. В эготической памяти свидетеля, питаемой подобным, если можно так выразиться, центростремительным вниманием, напрасно искать не только подробную, но хотя бы лишь ясную картину происшедшего или синтеза слышанного и виденного. Но зато она способна сохранить иногда ценные характеристические для личности самого свидетеля мелочи. Когда таких свидетелей несколько, приходится из их показаний складывать представление о том или другом обстоятельстве, постепенно приходя к уяснению себе всего случившегося. При этом необходимо мысленно отделить картину того, что в действительности произошло на житейской сцене, от эготической словоохотливости свидетелей. Надо заметить, что рассказчики с эготической памятью не любят выводов и обобщений и, в крайнем случае, наметив их слегка, спешат перейти к себе, к тому, что они сами пережили или ощутили. У Анри Монье есть типическое, хотя, быть может, и несколько карикатурное изображение подобного свидетеля, повествующего о железнодорожном крушении, сопровождавшемся человеческими жертвами. В двух-трех общих выражениях упомянув о самом несчастии, спасшийся пассажир подробно распространяется о том, как при этом он долго и тщетно разыскивал пропавший зонтик, прекрасный, новый зонтик, только что купленный в Париже по удивительно дешевой цене. Еще недавно в отчетах газет об одном жестоком убийстве приводился рассказ очевидца, в котором изложение того, как он уронил перчатку и должен был сойти с извозчика, – поднять ее и надеть, – занимало едва ли не большее место, чем описание того трагического события, которого он был свидетелем. Несчастие, поразившее сразу ряд людей, обыкновенно дает много таких свидетелей. Все сводится у них к описанию борьбы личного чувства самосохранения со внезапно надвинувшеюся опасностью, и этому описанию посвящается все показание, причем забывается многое, чего, несомненно, нельзя было не видеть или не слышать. Таковы были почти все показания, данные на следствиях о крушении Императорского поезда в Борках 17 октября 1883 г. и о крушении парохода «Владимир» в августе 1894 года на пути из Севастополя в Одессу. У нас, в России, под влиянием переживания скорбных представлений о прошлом, эготический характер показания придает очень часто пугливое отношение свидетеля к происходившему пред ним, сводящееся к желанию избежать возможности видеть и слышать то, о чем может понадобиться потом показывать. Передача обстоятельств, по отношению к которым рассказчик старался избежать положения свидетеля, обращается незаметно для него в передачу того, что он делал и думал, а не того, что делали и говорили они, или что случилось пред ним.