Читаем без скачивания Марина Цветаева. Жизнь и творчество - Анна Саакянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь Марине Ивановне стало полегче с бытом. Она держала корректуру "Натальи Гончаровой", собирала материалы к поэме о царской семье и, вероятно, уже начала ее писать. Страстно мечтала о поездке в Прагу — в который раз мечтала и в который раз писала об этом Тесковой. Ей хотелось устроить там свой вечер. А главное — побыть в тишине и в беседе, побродить по музеям, по садам, которые помнила и любила. И еще — когда-нибудь приехать на лето с сыном в Мокропсы и Вшеноры — "показать ему его колыбель". "Подпражская природа несравненно крупнее подпарижской. Я с тоской вспоминаю реку, сливы, поля — здесь поля совершенно нет… Здесь… пригород, сплошная лавочка… такого загаженного леса Вы и в худшем сне не видели!". Всё ей во Франции было немило, и казалось, как это часто бывает: мило именно то, что миновало. Она уже забыла свое "гробовое, глухое зимовье" в чешской деревне, из которой так рвалась "на волю". А Париж — из чистого чувства протеста — называла слишком залюбленным городом и прибавляла: "я актерам не поклонница".
Ко всему прочему прибавилась тревога и боль за мужа, терявшего здоровье на очередных неудачах: кончилась "Евразия" — вышло всего тридцать пять ее номеров. "Газета "Евразия", единственная в эмиграции (да и в России) — его замысел, его детище, его герб, его радость", — писала Цветаева Ломоносовой 12 сентября о муже. Он, по ее словам, "ныне один из самых деятельных — не хочу сказать вождей, не потому что не вождь, а потому что вождь — не то, просто — отбросив "один из" — сердце Евразийства… Чем-то, многим чем, а главное: совестью, ответственностью, глубокой серьезностью сущности, похож на Бориса (Пастернака. — А.С.), но — мужественнее".
Это высокое убеждение в благородстве мужа, в его чистоте Марина Ивановна сохранила на всю жизнь, и можно сказать, что в этом смысле была его истинной единомышленницей — при несовпадении взглядов, ибо это — разные вещи… Она гордилась Сергеем, — как и детьми, о которых писала в том же письме:
"…Аля (Ариадна), дитя моего детства… чудная девочка, не Wunder-Kind, a wunderbares Kind[100], проделавшая со мной всю Советскую (1917 г. — 1922 г.) эпопею. У меня есть ее 5-летние (собственноручные) записи, рисунки и стихи того времени… Сейчас выше меня, красивая, тип скорее германский — из Kinder-Walhalla[101]. — Два дара: слово и карандаш (пока не кисть), училась этой зимой у Натальи Гончаровой, т. е. та ей давала быть. — И похожа на меня и не-похожа. Похожа страстью к слову, жизнью в нем (о, не влияние! рождение!), непохожа — гармоничностью, даже идилличностью всего существа… Наконец — Мур (Георгий)… серьезность в беседе, необычайная живость в движениях, любовь 1) к зверям (все добрые, если их накормить) 2) к машинам (увы, увы! ненавижу) 3) к домашним… Буйно и крупно-кудряв, белокур, синеглаз…".
Тридцатого сентября Марина Ивановна сообщала Тесковой, что собирается в Брюссель, где 20 октября должна была читать, и что хотела бы из Брюсселя приехать в Прагу и тоже провести там свой вечер, наподобие тех, что устраивались в Париже. Главный вечер, считала она, должен собрать не меньше трехсот человек.
Перед отъездом, судя по сообщениям "Последних новостей", она дважды участвовала в собраниях "Кочевья". 21 октября писала Саломее Николаевне:
"Брюсселем очарована: не автомобили, а ползуны, — ждут пока решусь и не решаются — пока не решусь. Была на Ватерлоо, — ныне поле репы. Вечер прошел средне, даже в убыток, но много милых знакомых, и о поездке не жалею. Колония здесь совсем другая, глубоко-провинциальная, с человеческим примитивом, что' так люблю". "Живу я здесь у очень милых и сердечных людей, — писала она Тесковой 26 октября, — но не отдыхаю, п. ч. всё время езжу, хожу, осматриваю, разговариваю. И больше всего — выслушиваю. Все, с кем мне приходится встречаться, проголодались по новому человеку". Ей нравилась маленькая страна, старинные города, тишина; она ездила в Антверпен, на море; пришла в восторг от Брюгге — "лучшее, что я видела в жизни", нравилась тихая мансарда, где она жила: "чистота, пустота".
Но на сердце не было покоя. Кончался год, заработки мужа, с остановкой "Евразии", тоже остановились, и она волновалась: продлят ли чешское иждивение; умоляла Тескову помочь. Уже и на свои тощие гонорары теперь не приходилось рассчитывать: поэму "Перекоп" так и не взяли: "правым — лева по форме, левым — права по содержанию". Вернувшись домой, Марина Ивановна убедилась, что о поездке в Прагу не может идти речи. Сильно расхворался Сергей Яковлевич, его надо было показывать врачам, требовалось серьезное лечение.
В литературной жизни она все-таки принимала участие: выступала 26 ноября на "Собеседовании русских и французских писателей", 18 декабря — на таких же прениях по теме "Достоевский в представлении наших современников". (Достоевского она не любила, он ей в жизни, как она выразится позднее, не понадобился.)
К Рождеству Р. Н. Ломоносова прислала деньги, что позволило купить одежду детям, игрушки — сыну, а дочь — записать на курсы по истории искусств и живописи при Лувре. Занятия в студии Шухаева, потом — с Гончаровой и, наконец, на луврских курсах дали Ариадне специальность художника-графика, пригодившуюся ей в дальнейшем.
Перед Рождеством разболевшийся Сергей Яковлевич уехал в русский пансион-санаторий в Верхней Савойе, помещавшийся в замке д'Арсин. (Владельцем пансиона был Михаил Штранге, с которым Эфрона свяжет не только большая дружба, но и общая политическая деятельность.) Марина Ивановна писала Ломоносовой, что "друзья сложились и устроили на два месяца" поездку мужа; однако пробудет он там до первых чисел октября следующего года.
Перед Новым годом пришло письмо от Пастернака. В новогоднюю ночь Марина Ивановна написала ответ. Опять она обрела своего "заоблачного брата", любовь к которому была погребена, "как рейнское сокровище — до поры", опять поверила, что есть кого любить, хотя такая любовь, когда "душа питается душой", была тупиком, "безвыходностью". Это цветаевское письмо — страшно: оно обнажает такую бездну одиночества, какого, думается, она до тех пор не выражала."…Меня никто не позвал встретить Новый Год, точно оставляя — предоставляя — меня тебе. Такое одиночество было у меня только в Москве, когда тебя тоже не было. Не в коня эмиграции мой корм!"
"Роднее бывшее — всего…" (1930–1936)
1930-й
"Поэма о Царской Семье". Французский "Молодец". В Савойе. Переписка с Нанни Вундерли-Фолъкарт. Реквием Маяковскому. Новые надежды Сергея Яковлевича.
Начавшийся 1930 год был особенно невеселым для Марины Ивановны. Подорванное здоровье мужа: три очага в легких, болезнь печени, лечение, медленное прибавление в весе, — вот что было предметом постоянных забот. Почему-то именно в этот момент она вдруг поняла, что так же, как с Рильке, ничего не выйдет и с Борисом Пастернаком. 25 января она написала ему горькие строки о том, что не суждено им было стать друг для друга делом жизни. Словно сквозь грядущие годы прозревала она роковую свою с ним невстречу парижским летом 1935 года, когда наконец они увиделись…
По-видимому, все это время: конец прошлого года и начало нынешнего — она плотно работала над своей новой тайной заветной поэмой. Не утерпела поделиться с Ломоносовой (письмо от 1 февраля):
"…Сейчас пишу большую поэму о Царской Семье (конец). Написаны: Последнее Царское — Речная дорога до Тобольска — Тобольск воевод (Ермака, татар, Тобольск до Тобольска, когда еще звался Искер или: Сибирь, отсюда — страна Сибирь). Предстоит: Семья в Тобольске, дорога в Екатеринбург, Екатеринбург — дорога на Рудник Четырех братьев (та'м — жгли). Громадная работа: гора. Радуюсь.
Не нужна никому. Здесь не дойдет из-за "левизны" ("формы", — кавычки из-за гнусности слов), там — туда просто не дойдет, физически, как всё, и больше — меньше — чем все мои книги. "Для потомства"? Нет. Для очистки совести. И еще от сознания силы: любви, и, если хотите, — дара. Из любящих только я смогу. Потому и должна".
И в другом письме:
"…Конец Семьи (Семи, — т. е. Царской Семьи, семеро было)".
Опять — созвучие смыслов; опять — магическая семерка…
Из всей поэмы полностью сохранился только отрывок под названием "Сибирь". Марина Ивановна напечатает его в следующем году. Написана "Сибирь" в ее теперешнем, конца двадцатых годов, лаконичном, отрывистом, суровом стиле, скупым языком, в уплотненной информацией атмосфере. Всего в несколько десятков строк дано повествование об истории возвеличивания и падения Сибири: поход Ермака, смена временщиков и т. д. Цветаева выступила в не совсем привычном для нее жанре, втиснув исторические факты в сжатые стихотворные строки. Поэма суха; чтобы пробиться к эмоциям и тайному ее смыслу, требуется не только добрая воля к проникновению в текст, но и знание истории. Но мало кому уже было дело до Строгановых, "Федьки-Варнака", "Дениса Иваныча" и т. п…