Читаем без скачивания Отныне и вовек - Джеймс Джонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А на кой им черт? — спокойно отозвался Вождь. — Мы можем хоть задницей землю есть, в этом году нам чемпионат не выиграть. И все это знают.
Пруит посмотрел на него, такого огромного и невозмутимого, и улыбнулся, чувствуя, что любит Вождя за это непоколебимое спокойствие, которое тот умудряется сохранять в сумасшедшей свистопляске, перевернувшей за последний месяц весь мир вверх дном.
— Вождь, старичок, — счастливым голосом сказал он. — Эх, Вождь, старичок… Эти мне спортсмены!.. Эти подлюги спортсмены!
— Ты поосторожнее. — Вождь усмехнулся. — Я, между прочим, тоже имею к ним отношение.
Пруит залился счастливым смехом.
— Пей еще, — сказал Вождь.
— Нет, сэр, теперь угощаю я.
— Да у меня вон сколько. Бери. Ты заработал.
— Нет, — упрямо возразил он. — Моя очередь. Деньги у меня есть. Я теперь всегда при деньгах.
— Я уже заметил. — Вождь усмехнулся. — Твоя киска, видно, на руках тебя носит.
— Да не жалуюсь. — Губы у Пруита разъехались в широкую ухмылку. — Грех жаловаться. Одна беда… — Он вдруг с удивлением прислушался к своему голосу. — Дуреха замуж за меня хочет.
— Бывает, — философски заметил Вождь. — Денег у нее навалом, так что не будь дураком, женись. И пусть обеспечивает тебе красивую жизнь. Будешь жить, как захочешь.
Пруит рассмеялся:
— Это не для меня, Вождь. Ты же знаешь, такие, как я, не женятся.
Он встал и бодро зашагал к стойке. Ах ты, трепло, весело обругал он себя, вечно что-то выдумываешь! А эта выдумка ничего, ей-богу. Это как посмотреть. Да чего там, черт побери! Имеет же человек право помечтать.
— Эй, Джимми! — свирепо крикнул он.
— Привет, малыш! — проорал Джимми с другого конца стойки. На широком потном лице канака сияла улыбка, руки безостановочно сновали, проворно вытаскивая из холодильника на стойку банки и бутылки. По другую сторону громадного холодильника стоял охранник — порядок в баре поддерживали полковые боксеры, которых по указанию гарнизонного начальства хозяин бара нанимал то из одной роты, то из другой. Одетый по всей форме и с дубинкой, временный представитель военной власти без стеснения дул пиво, извлекая из глубин холодильника банку за банкой, а беспомощный хозяин-японец смотрел на все это с болезненной гримасой отчаяния, застывшей на гладком плоском лице.
— Джимми, мне четыре! — крикнул Пруит через рябь голов.
— Понял, — откликнулся Джимми, и улыбка ослепительной вспышкой осветила темное лицо. — Четыре пивка на четыре глотка. — Он поставил банку на стойку. — У вас сегодня ротные товарищеские. Не выступаешь?
— Куда мне, Джим. — Пруит радостно улыбнулся. — Боюсь, заедут в ухо, оно и распухнет.
— Ты даешь! — Джимми засмеялся и вытер лицо рукой, похожей на копченый окорок. — Меня можешь не разыгрывать. Я слышал, ты этого еврейского чемпиона крепко припечатал.
— Вот, значит, как рассказывают? — Пруит хмыкнул. — А я слышал, это он меня припечатал. — Затылком он почувствовал, что несколько солдат задержались у бара и глядят на него. Сзади зашептались. Небось уже весь полк знает, подумал он. Но не обернулся.
— Ха! — Джимми осклабился. — Я, парень, видел тебя на прошлом чемпионате. То что надо! У этого еврея и рост, и удар — все при нем. Но он трус. Они все такие. А вот ты не трус.
— Думаешь? — Он скромно улыбнулся. — Так как насчет пива?
— Сейчас дам. То, что ты не трус, я знаю. Эти евреи не соображают, на кого можно тянуть, а на кого нет. А я, малыш, через месяц снова в городе выступаю.
Стоявшие рядом по-прежнему смотрели на них и прислушивались.
— Где? — спросил Пруит, с удовольствием ощущая свою принадлежность к узкому кругу избранных, которым доверяются важные тайны. — В городском зале?
— В нем самом. Полуфинал. Шесть раундов. Выиграю — долбаю финал. А финал выиграю — большое турне по Штатам. Ничего, да? Уйду тогда к черту из этого бара.
— Ишь ты! Прямо новый Дадо Марино[45].
Джимми оглушительно захохотал и выпятил колесом грудь — казалось, он еле умещается за стойкой.
— А то! Мне в самый раз выступать в наилегчайшем. Нет. — Он посерьезнел. — Я уеду в Штаты, как мой дед. Знаешь, как моя фамилия? Калипони. Джимми Калипони, в честь деда. Он в молодости ездил в турне по Штатам. В Калифорнии выступал. У нас в гавайском языке нет ни «ф», ни «р». Мы говорим не «Калифорния», а «Калипони». Вот долбану финал и поеду в Калипони, как мой дед. Оправдаю свою фамилию. Заодно посмотрю, как там живется. Хватит с меня гавайских гитар. — Он ухмыльнулся. — Мне Штаты нравятся, я про тот край много слышал.
— Приду посмотрю, как ты полуфинал выиграешь, — улыбнулся Пруит.
— Люблю я городской зал… Сколько там было боев! Старикан Дикси тоже там часто выступал. Помнишь его? Мы с Дикси по корешам были. Отличный был парень, скажи?
На душе у Пруита вдруг стало пусто, и эта зияющая пустота бесследно засосала в себя недавнее прекрасное настроение. Он потянулся за пивом.
— Да, — сказал он. — Парень был отличный.
Джимми задумчиво покачал головой, его большое веселое лицо неожиданно погрустнело.
— Жалко, что он тогда ослеп. — Раньше Джимми никогда с ним об этом не говорил. — Ты, я знаю, здорово переживал. Да, не везет людям. Вы же с ним друзья были. Жалко-то его как, а?
— Да, жалко. Где тут мое пиво?
— Держи, — Джимми придвинул к нему банки. — Это бесплатно. Угощаю. — Печальное скуластое лицо снова разом повеселело. — Молодец ты, что этого еврея припечатал. Я доволен. Они ведь как фрицы. Такие же сукины дети. Хотят весь мир к рукам прибрать. Но только против нас, американцев, им не потянуть. Мы не из трусливых. А жиды и фрицы — те трусы.
— Как же, как же. — Взяв банки с пивом, Пруит начал спиной протискиваться сквозь толпу. — Жиды и фрицы — те трусы, — тихо повторил он вслух, словно разговаривал сам с собой. Жиды, фрицы, итальящки, испашки, бостонские ирландцы, венгры, макаронники, лягушатники, черномазые ниггеры — те все трусы. Он повернулся и зашагал к своему столику. На душе было муторно. Он ведь дрался с Блумом не потому, что тот еврей. Почему надо каждый раз обязательно сводить все к национальности?
За спиной у него Джимми кричал: «Понял! Два пивка на два глотка!» Это была его любимая шутка. Подожди, Джимми Калипони, вот «долбанешь» ты финал, поедешь в Штаты и, может, решишь, что тамошние черномазые ниггеры тоже трусы. Вот удивится-то Джимми Калипони. Может, он тогда начнет объяснять всем разницу между ниггерами и гавайцами? Ну что ж, объясняй, объясняй. Рассказывай. А может, Джимми Калипони тогда поскорее вернется к себе домой, на Гавайи, где трусы только жиды и фрицы?
Он шагал по густой траве к своему столику и уже знал, что обязательно поговорит с Блумом и объяснит, что дрался с ним совсем не потому, что тот еврей. Объяснит сегодня же, сейчас, правда сейчас Блум ждет выхода на ринг. Тогда, значит, после соревнований. Нет, после соревнований Блума будут откачивать и в спортзал набьется прорва народу, а может быть, если Блум выиграет, он после соревнований куда-нибудь закатится праздновать победу. Тогда, значит, завтра. Он поговорит с ним завтра и все ему объяснит.
Он подрался с Блумом, потому что ему непременно нужно было с кем-нибудь подраться, иначе он бы искусал сам себя и взбесился, и Блум дрался с ним по той же причине, оба они были на пределе, обоих довели до белого каления, и оба полезли в драку и били друг друга, чтобы потешить всех вокруг, но только не себя — вот и все, а ведь у него с Блумом, наверно, гораздо больше общего, чем с любым другим из их роты, кроме разве что Анджело Маджио, и они с Блумом дрались потому, что это гораздо легче, чем пытаться отыскать настоящего врага и побить его, потому что настоящего врага, их общего врага, трудно распознать и найти, и они даже не знают, кто он, какой он и как до него добраться, вот и дрались друг с другом, это же много легче и помогает притерпеться к настоящему врагу, общему, тому, который неизвестно кто и неизвестно где, а вовсе не потому, что Блум еврей, а ты кто-то там еще.
Он ведь давно не вспоминал про Дикси Уэлса. Он его почти забыл. Кто бы мог подумать, что он его забудет! Забыть Дикси?! Нет, он обязан все объяснить Блуму.
А потом он с холодной ясностью понял, что ничего Блуму объяснить не сумеет. Потому что сам-то Блум бесповоротно убежден, что все это из-за того, что он еврей. Что бы он Блуму ни говорил, как бы ни старался, Блума не убедить, что дело совсем не в том, что он еврей, и что Пруит никакой ненависти к евреям не испытывает. Пытаться втолковывать это Блуму бесполезно, когда бы он к нему ни подошел — сегодня, завтра, послезавтра, через год.
Он посмотрел на Вождя, который поглядывал на него из-за леса бутылок и банок, будто прячущийся в кустах взводный разведчик, — спокойное круглое лицо, непроницаемое, как скала, красно-черное от тропических ожогов, заработанных во всех без исключения загранвойсках США и слой за слоем наложившихся на изначально темную кожу индейца-чокто, лицо человека, о котором с неизменным благоговейным восхищением упоминали в разных концах земного шара, стоило кучке американских солдат собраться вместе и заговорить о спорте; невозмутимое лицо бывшего чемпиона Панамы по боксу в тяжелом весе и обладателя до сих пор не побитого рекорда Филиппин в забеге на 100 ярдов, лицо человека, уже изрядно разжиревшего от пива, но до сих пор знаменитого на Гавайях не меньше, чем Лу Гериг[46] на континенте, лицо человека, который сейчас неуклонно и успешно накачивает себя пивом до привычной ежевечерней отключки. Что бы сказали его ярые поклонники из АМХ, если бы увидели своего кумира сейчас?