Читаем без скачивания Марина Цветаева. Жизнь и творчество - Анна Саакянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта вещь требовала собеседника, проговаривания мыслей. Одною из таких собеседниц, по-видимому, была Саломея Николаевна; во всяком случае, Марина Ивановна дважды сообщала, что "Искусство…" посвящает ей (письма от 23 октября и 17 ноября).
Судьба этой работы сложная, писалась она вплоть до весны следующего года; сохранилась, по-видимому, не вся; печатала ее Цветаева частями, негодовала, когда редактор "Современных записок" превратил ее в отрывки. Это произведение выстрадано всем цветаевским предыдущим творчеством, всем ее опытом и муками поэта и человека. Вначале она пишет о поэте и времени, выделив затем этот отрывок в доклад, потом — напечатав в виде статьи под названием "Поэт и время". Рассуждая о читательском приятии или неприятии той или иной вещи, о том, что такое современность, защищая футуристический нигилизм Маяковского, отвергавшего классиков, она решает в первую очередь собственную драматическую проблему. Обывательская нелюбовь к новому — это "страх усилия" понять, вникнуть, пишет она, имея, конечно, в виду свое творчество. Настоящий творец всегда современен, и не потому, что отражает свое время, а потому, что творит его, — и эту мысль прямо относит к себе, обратив взор на теперешнюю Россию: "В России меня лучше поймут". (Правда, с двумя оговорками: там не дадут говорить, а всего лучше поэта поймут "на том свете", в его мире.) Настоящий поэт, по ее мысли, всегда "эмигрант Царства Небесного", и брак его со своим временем — насильственный брак — "нечто вроде преступной страсти, Новизна, меж тобой и мной" ("Бузина").
Но творить свое время не означает выполнять "социальный заказ", — напротив: творить — вопреки заказам и указам. Есенин погиб, считает Цветаева, "потому что не свой, чужой заказ (времени — обществу) принял за свой (времени — поэту)". "Как волка ни корми — все в лес глядит. Все мы волки дремучего леса Вечности".
* * *…Все это время Сергей Эфрон барахтался в трясине своих иллюзий, разуверений, неудач, возникающих и меркнущих надежд.
Из письма к Елизавете Яковлевне Эфрон от 18 сентября:
"Ты спрашиваешь, как мои дела. Должен сознаться, что хуже нельзя. Кризис (ужасающий и со дня на день растущий) и мои советские взгляды сделали то, что я вот уже год не могу найти заработка. Что будет дальше — думать страшно. Живем изо дня в день, каким-то образом выворачиваемся. Не боюсь, что и выворачиванию придет конец…
Я все пугаюсь, когда встречаю людей после очень длительной разлуки. Они все те же, а я изменился страшно. Они же говорят со мною, как с прежним, и, конечно, разочаровываются.
Мое кино стоит на месте. Половина парижских студий без работы. Иностранцев гонят. А без стажа куда я буду годиться? Прямо не знаю что делать".
К ней же, 1 ноября:
"…я попал в очень тяжелую полосу, связанную с общим кризисом. Всего неделю как нашел временную работу в изобретательской лаборатории одного американца. Прихожу домой вечером без ног, без рук и засыпаю до утра мертвецом. В 7 часов меня будит звон будильника.
Сегодня воскресенье — отдыхаю.
Рабочий день мой больше десяти часов. Но все бы это ничего, если бы работа не была временной. А через две-три недели она кончится и опять поиски места".
Он изливался любимой сестре, которой эти письма только терзали душу, — что она могла сделать для него? Еще из одного письма — того же времени:
"Самое горькое для меня — отсутствие людей, среды, какая-то подвальная жизнь, когда приходится все силы напрягать, чтобы в одиночку продержаться.
Событий в моей жизни — никаких, или такие, о к<оторы>х и писать нечего".
Итак, главное: Сергей Яковлевич отдает себе отчет в происшедшей с ним метаморфозе; он отчужден от всех, одинок, ему нужна среда… Пока еще он, по-видимому, не совсем "прибился" к делу, в котором обрел бы (и обретет сравнительно скоро) смысл своей жизни; он мечтает вернуться на родину — и абсолютно не вдумывается в реальность, там происходящую. Из этого драматического положения он, увы, найдет ложный выход, приведший его в конце концов к гибели.
Что же до заработка, то здесь дело обстояло весьма плачевно. Еще вчера мечтавший о блестящей кинематографической деятельности, он вынужден был схватиться за временную грошовую работу; изготовлял для домов строительный материал: тепло-хладо-звуко-непроницаемый картон… "Пока что вся моя прошлогодняя работа пропала даром. Ограничиваюсь тем, что стараюсь не отстать от передовой кинолитературы…"
От этих миражей и неудач отвлекали и приносили утешение дети. Сергей Яковлевич гордился Алей, талантливой и в рисованьи, и в литературе, считая, однако, что литература — в большей степени ее призвание. Марина Ивановна тоже заметила, что после возвращения в сентябре из Бретани Алины бретонские зарисовки стали сильнее по сравнению с предыдущими. Она ценила также добросовестность дочери, неустанно продолжавшей зарабатывать вязаньем, просила Саломею прислать для нее "вязальные" издания, а в декабре спрашивала, нельзя ли устроить Алю работать в модный журнал. О сыне отец с гордостью писал: "Мур — мальчик боевого самоутверждения. Очень умный и способный, но дисциплине поддается слабо". Мать нескрываемо восхищалась его ростом, избытком сил и пока не решалась отдать в школу, где, как считала она, дети замучены ученьем.
* * *Год кончался даже в большей, чем обычно, нужде. Вечер Марины Цветаевой, состоявшийся 19 декабря, дал, по ее словам, всего двести франков — столько же в неделю зарабатывал "на картоне" ее муж. Об этом она сообщала Саломее Николаевне 29 декабря; в тот же день написала Р. Н. Ломоносовой, но ответа не получила. Так сошла на нет их заочная дружба; Ломоносова не могла больше помогать, и, по ее словам, Марина Ивановна приняла невозможность за нежелание.
1932-й
Тупик. Письмо от дочери Рильке. Доклад "Поэт и время". Поездка в Бельгию. Переезд в Кламар. Роман Сигрид Унсет. "Родина". "Искусство при свете совести". Новый подсознательный замысел. Реквием М. Волошину в прозе и стихах. Отказ переводить книгу о Рильке. Натали Клиффорд-Барни и "Письмо к Амазонке". "Эпос и лирика современной России".
"Увидимся с тобой в 1932 — потому что 32 мое с детства любимое число, которого нет в месяце и нужно искать в столетии".
Так писала Цветаева Пастернаку в канун 1930 года, окликая судьбу, которая не услышала ее. Не увиделась она с Пастернаком в тридцать втором. И сам год начался для нее еще горше предыдущих. 1 января она отправила Тесковой печальное поздравление, с грустной "арифметикой": в этом году исполнялось десять лет, как она уехала за границу, семь лет пребывания во Франции, где, по ее словам, она остыла сердцем, постоянно натыкаясь на равнодушие: французов, целиком занятых собой, и русских, не понимающих ее стихов. Во Франции, утверждала она, выросла и отошла от нее дочь; больше в жизни ничего нет, кроме нуждающегося в ней на будущие семь или десять лет сына, а дальше — "я уже на земле никому не нужна".
Сейчас, на пороге своего сорокалетия, она не ставит точку на этих словах, а продолжает фразу:
"…м. б. тогда и начнется моя настоящая: одинокая и уединенная жизнь, которая у меня кончилась с семнадцати лет".
Жизнь покажет (и не раз уже показала!), что ее слепота была равносильна только ее яснозрению… Как писала когда-то:
Всех ослепила — ибо женщина,Всё вижу — ибо я слепа…
Она нутром понимала, что ехать домой, на родину, невозможно:
"Там этого же Мура у меня окончательно отобьют, а во благо ли ему — не знаю. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей — там мне их и писать не дадут".
Ощущение — тупика…
А ее муж не испытывал ничего подобного. Он внушал сыну и дочери интерес и симпатию ко всему, что делается в СССР. Точнее: к тому, что он там видел. Осенью Марина Ивановна будет жаловаться Тесковой на то, что он совсем ушел в Советскую Россию, в которой "видит только то, что хочет". Он лишился работы (строительный картон у американца) и тем сильнее мечтал о возвращении. "Думаю — ждать встречи не так долго", — писал он сестре 7 января. И через полгода:
"Мне здесь с каждым днем труднее и отвратительнее. Я стосковался по своей работе — здесь же не работаю и не живу, а маюсь изо дня в день.
Единственное чем жив — мечтаю о переезде. Уверен, что ждать теперь недолго. Вытянуть бы только… От прежнего меня ни крупицы не осталось.
Я мечтаю забраться куда-нибудь в страшную глушь — в Сибирь, или в Армению — и эдак года на три".
Можно лишь отдаленно себе представить всю силу мучительных раздумий Марины Ивановны над будущим, споры с Сергеем Яковлевичем и — при ее постоянной жажде справедливости, — попытку стать на сторону другого. Может, и впрямь ее Муру, ее русскому Муру следует уехать на родину?