Читаем без скачивания Продай свою мать - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь мир замкнулся для меня на этом бревенчатом ветхом доме под соломенной крышей, вокруг которого так уютно гудит вершинами лес и то и дело подает снаружи голос моя Сильва, словно стараясь убедить меня, чтобы я не беспокоился, все, мол, в порядке, она зорко охраняет мою безопасность.
За печкой поцвикивал сверчок, керосиновая лампа мигала язычком пламени, пуская в стеклянную трубку синюю струйку копоти, до щекотания в носу пахло луком и сушеными травами, на меня с любовью были устремлены из-под густых бровей маленькие глазки Анеле, а рядом, так, что я локтем касался ее, когда растягивал мехи, пела, подняв к потолку короткий носик с веснушками, Лайма, и мне становилось так хорошо, что хотелось, чтобы это никогда не кончалось и всю жизнь вот так быть втроем на этом лесном хуторе.
Анеле давала себе поблажку, оттаивала в такие вечера, а чаще всего была замкнута и вся в хлопотах. Главной заботой в ее мозгу был я. Не разбираясь в политике, не очень отличая, кто такие фашисты, а кто такие коммунисты, она бабьим материнским инстинктом чуяла, какая грозит мне опасность, и зорко оберегала от чужого глаза. Анеле не доверяла никому. Стоило под лай Сильвы кому-нибудь приблизиться к хутору, и она, побросав все, со всех ног кидалась домой, за железное кольцо поднимала крышку погреба, — погреб был под полом кухни, а крышка его у самой печи, — и, схватив меня, как котенка, за шиворот, грубо сталкивала вниз в темноту, и со стуком захлопывала крышку над моей головой.
Я стоял на шаткой деревянной лесенке в полной тьме. Внизу валялась прошлогодняя картошка, пустившая бледные побеги, и оттого в погребе пахло сыростью и гнилью. Я, напрягшись, слушал, что происходит в доме.
Если Анеле удавалось задержать гостя во дворе и не пустить в дом, я оставался на лесенке, пока со скрипом не открывался светлый квадрат над моей головой и над краем пола не появлялся платок Анеле:
— Ну, герой, жив?
Лайма обычно в таких случаях подпускала ядовитую шпильку насчет того, что придется стирать мои штанишки, ибо я от страха… и так далее. Анеле это раздражало, и она шлепала Лайму по спине и прогоняла от открытого входа в погреб. А я сам, без ее помощи, вылезал наверх, и вдвоем с Анеле мы опускали крышку и застилали сверху куском мешка, заменявшим половик.
На случай, если все же чужие войдут в дом, на хуторе имелось убежище, где меня даже с собакой-ищейкой не смогли бы найти. Там можно было укрыть не одного меня, а десять и даже двадцать человек. Это был целый дом под землей. Две комнаты, где взрослый человек мог стоять не сгибаясь, с мебелью: столом, стульями и с деревянными, сделанными, как в каюте корабля, в два этажа койками. Мебель была не деревенской, а довольно дорогой, явно привезенной из города.
Впервые я узнал об этом бункере, когда на второй день после нашего приезда Анеле попросила меня и Лайму помочь ей перетащить приехавший на одной телеге с нами комод. Тот самый, что стоял в нашем доме на Зеленой горе всю мою жизнь и теперь за ненадобностью отправленный Винцасом на хутор к Анеле.
Мы вынули ящики из комода и переносили каждую штуку отдельно. Сначала в погреб. Там при свете керосинового фонаря, который Анеле попросила меня подержать, она открыла в стене потайную дверь, так здорово замаскированную, что я бы никогда не догадался о ее существовании, не нащупай Анеле щель между досок и не потяни на себя. Осыпая с шорохом песок, часть стены погреба отъехала, открыв темный вход в туннель. Я пошел первым, замирая от страха: я нес в руке фонарь, а Анеле и Лайма вслед за мной волокли ящики от комода.
По туннелю можно было идти во весь рост, не задевая головой дощатого потолка. Доски были темные, кое-где подгнили, и это наводило на мысль, что и туннель и бункер вырыты давно, задолго до моего рождения, а возможно, еще и раньше, чем Анеле появилась на свет.
Туннель был длинный. Я хоть и сбился несколько раз со счета, но приблизительно прикинул его длину: примерно в триста шагов. Следовательно, он уводил в лес. Потом я убедился, что моя догадка была верной. Из двухкомнатного бункера, куда мы заволокли комод, был другой выход, почти отвесно вверх, со ступенями. Восемнадцать серых дощатых ступеней, крошившихся под ногами от ветхости, — на такой глубине был бункер, — выводили в лес, и выход был хитро замаскирован вывороченным с корнями старым пнем. Оттуда вниз поступал свежий воздух, пропахший хвоей и смолой.
Бункер был неплохо приспособлен для жилья. На двухъярусных койках лежали набитые сеном мешки-матрасы, в шка— фу на полках стояла посуда. В углу на табуретке стоял закоп— ченный примус, а на стене висели на гвоздиках кастрюли и сковороды. И для полного сходства с обитаемым жильем над кастрюлями висел деревянный, ручной работы Иисус Христос, раскинув руки на всю длину перекладины креста. Руки и ноги его были прибиты к кресту настоящими железными гвоздиками, и там, где гвоздики вошли в дерево, были нарисованы красной краской капли крови, тоже потемневшие от времени.
Когда неожиданные гости заявлялись на хутор и Анеле не удавалось удержать их во дворе, я кидался в погреб и по туннелю убегал в бункер, где в темноте нащупывал спички и дрожащей рукой зажигал керосиновую лампу. Чтобы я не боялся сидеть под землей в одиночестве, Анеле приказала Лайме сопровождать меня.
Глубоко под землей, замирая от жути, мы играли с Лаймой, переговариваясь шепотом и стараясь то и дело касаться друг друга, чтобы не было так страшно. Таинственный бункер распалял наше воображение. Нам чудились черепа и человеческие кости на земляном полу. Каждый блестящий предмет казался клинком кинжала или сабли. Не сговариваясь, мы оба предположили, что где-то здесь зарыт клад.
Я спросил у Анеле, кто вырыл этот бункер, и она, насупясь, прошепелявила своим беззубым ртом:
— Много знать будешь — скоро состаришься.
А когда увидела мое огорченное лицо, добавила:
— Мало ли худых людей бродит по лесу.
И это все. Больше сведений ни я, ни Лайма из нее выжать не сумели.
Лето подходило к концу. По утрам роса на траве была холодной и щипала ступни босых ног. В воздухе носились седые нити паутины. Ночами ветер шумел вершинами сосен, и они качались под бегущими безостановочно облаками.
Приезжали на двух телегах какие-то мужчины. Я их не видел, а только слышал голоса из бункера, куда меня загнала Анеле, и два дня пилили сосновые стволы, которые приволакивали лошадьми из глубины леса, кололи топорами на мелкие поленья, и когда они уехали и я вылез наружу, то кроме щепок обнаружил прислоненную к стене сарая высокую поленницу дров — запас на всю зиму.
Лайма собиралась вернуться домой, в Каунас. Для нее эти дни на хуторе были каникулами. Скоро ей снова в школу. А я оставался на зиму с Анеле. Без школы. Я уже три года не учился и начинал забывать то, что знал.
И вот тогда я заболел и чуть не умер. То ли от тоски, которая сжимала мое сердце при мысли, что Лайма скоро уедет и я останусь один со старухой, похожей на ведьму, то ли простудился.
Я свалился с высокой температурой и воспаленным горлом. Бредил. Плакал в бреду и звал маму и Лию. Не помню, как меня стащили в бункер, чем поили и кормили и сколько дней я там провалялся. В те редкие минуты, когда я приходил в себя, всегда на одном и том же месте, у моего изголовья, я видел уголок головного платка, нависшего над спрятанными в норки глазами-мышками, и рот Анеле, куриной гузкой ходивший взад-вперед. Из-за ее плеча выглядывала золотая головка Лаймы, и в глазах ее я читал уже не злорадство, как всегда, а жалость и страх, что я умру.
При мерцающем свете лампы кроваво переливался перламутр моего аккордеона. Его притащили в бункер и поставили так, чтобы я видел, — невинная хитрость Анеле, считавшей, что вид аккордеона даст мне силы бороться за жизнь.
Только тогда, на грани между жизнью и смертью, я убедился, как привязалась ко мне одинокая старуха с лесного хутора и сколько доброты и любви скрывалось за ее угрюмой, озабоченной внешностью.
Стоило мне открыть глаза, и рот Анеле расплывался полумесяцем в улыбке, обнажая пустые оголенные десны с несколькими желтыми и очень длинными зубами.
— Вот и очнулся, — шептала она, — вот и молодец. А то совсем нас с Лаймой напугал.
И кивала на аккордеон, стоявший, выгнувшись растянутыми мехами, на стуле.
— И он тебя дожидается. Где, говорит, мой хозяин? Уж больно играть охота. А я ему в ответ: занемог наш хозяин, но скоро встанет крепче прежнего и возьмет тебя на колени и заиграет за милую душу. А мы послушаем и порадуемся вместе.
Чем меня лечила Анеле — я до сих пор не пойму. Лайма потом говорила, что старуха за десять километров бегала к знахарке и принесла каких-то трав сушеных и кореньев, варила это в горшке и, когда варево остывало, давала мне пить, ложечкой просовывая в мои посиневшие губы. А чтобы я не задохнулся, паром размягчала мое горло. Ставила у кровати примус, на нем кипел чайник, а круглое стекло от лампы она од— ним концом надевала на пышущий паром носик чайника, а другой конец втыкала в рот. Я кашлял, обжигался, но начинал дышать, и опухоль в горле понемногу опадала. Лайма клялась мне, что старуха держала горячее стекло руками и даже не чувствовала ожогов. А пока я спал, постанывая и всхлипывая, старуха стояла на коленях перед распятием и просила Бога за меня.