Читаем без скачивания Что движет солнце и светила (сборник) - Николай Семченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну почему, почему он никогда не был благодарен ей, своей первой женщине, за то, что она была с ним нежна и себя не жалела, и все ведь понимала: он полон нетерпения, кобелиного желания юности (гадко, гадко!), и ни о каких таких высоких материях не думает. А может, не понимала? Чушь! Потому что женщина, тем более юная, не отдаст себя просто так, от нечего делать. Ай-яй-яй, милый друг, что за сантименты, ты же взрослый человек, кое-что понимаешь: бывает и просто так, беспричинно, как солнечный луч или внезапный летний дождь — все это случается само собой, естественно, а потому в объяснениях не нуждается. Хотя объяснить, конечно, можно все.
Но отчего с ним никогда не было безумств и что такое настоящее желание, он, наверное, не знал. А впрочем, знал. Вот как это бывает:
Если б я был твоим рабом последним,сидел бы я в подземельеи видел бы раз в год или два годазолотой узор твоих сандалий,когда ты случайно мимо темниц проходишь, и стал бысчастливей всей живущих в Египте.
Ах, Кузмин, волшебник Кузмин! О самом сложном он говорит на редкость просто и по-детски бесхитростно, но при этом построение фразы изумительное, рисунок как бы акварельный, слегка размытый, но дышит отчетливыми линиями, все видишь ясно, и как это, интересно, получается так, что безыскусственность создает неожиданную, осязаемую остроту впечатления? Но в лекции он будет завтра говорить совсем о другом. О том, как Кузмин преодолевал символизм, писал не о тех героях, что он не из тех, к кому постоянно возвращаются, он — факт литературной истории, памятник литературы, и знать его нужно, чтобы понять пути развития русской поэзии.
— Ах, чушь какая! — сказал Игорь Николаевич.
— Ну, не скажите! — отозвался женский голос. — Импорт! Три штуки стоит!
Он очнулся. Оказывается, перед его носом две женщины рассматривали белую майку с яркими рисунками и обсуждали ее качество.
— Извините, — пробормотал Игорь Николаевич. — Это я сам себе…
На следующей остановке он вышел. В детский сад он успел вовремя. Сынишка обрадовался, принялся рассказывать о какой-то Ане Селиной, у которой был день рождения и она угощала всех шоколадным тортом, а потом все дети пели, танцевали, водили хоровод…
Игорь Николаевич слушал его, кивал, что-то отвечал на вопросы и чувствовал, как к нему возвращается обычное спокойствие и уверенность. «Порча» его прошла, и он был этому рад, но по-прежнему не хватало по утром пяти минут, всего пяти минут! Правда, он просыпался теперь раньше и, преисполненный нежности и ощущения в себе силы, осторожно будил Ольгу губами. И она, еще сонная, уютно-теплая, поворачивалась к нему лицом и, глаз не открывая, обхватывала шею и крепко-крепко прижималась всем телом, таким родным и желанным. В эту минуту он вспоминал Лену — ту, из безвозвратной своей юности, а может, даже и не ее вспоминал, а себя, живущего без оглядки, сильного и ловкого. Но Ольга об этом даже не догадывалась. Они так привыкли друг к другу, что давным-давно обходились без слов. Лишь бы «порча» не повторилась…
ЯБЛОКИ ДАЛЕКОГО ДЕТСТВА
А потом он вынул из кармана своего кителя золотисто-зеленую коробку «Герцеговины Флор», помял папиросу между пальцами, прикурил и спросил:
— Ну что ты, Паша? Обиделся? Я хотел показать, как развести костер побыстрее. Видишь, как хорошо горит…
Конечно, у меня получалось не так ладно, может, бумага была сыроватой, да и сухие веточки я положил не сверху, а снизу — надо было шалашиком их ставить, а я вроде как поленницу выложил, но, дядя Володя, как ты не мог догадаться, что и мне хотелось показать Марине: умею разжигать костер, и картошку печь умею, и вообще, я уже не такой маленький, как ты думаешь, дядя Володя. Но ты, засмеявшись, легонько и как-то небрежно отодвинул меня крепкой ладонью, пошевелил-пошурудил конструкцию из веток, сучьев, обломков досок — и все это будто само собой установилось как надо, и желтая змейка огонька заскользила по тоненьким прутикам, и затрещал пучок сухой травы, а дядя Володя, довольный, шутливо возопил:
— Взвейтесь кострами, синие ночи!..
Марина, аккуратно подобрав юбку, сидела на валуне. Он был покрыт бархатным ковриком коричневого мха. Сверху сухой, он таил в себе влагу, и Марина, наверное, об этом знала, потому что положила под себя газету, а может, она просто была, как всегда, расчетливой и предусмотрительной. Про нее мама говорила отцу, который почему-то стал бриться два раза в день, и при этом намыливал лицо не обычным мылом, а какой-то заграничной пахучей пеной, — так вот, мама говорила, печально улыбаясь: «Квартирантка не такая уж и простушка! Каждое свое движение на семь шагов вперед просчитывает. Да оно и понятно: бухгалтер!».
Папа пожимал плечами: «Ну ты и выдумала! Она без всякого хитра, и с Володей ее кто познакомил? Я!»
Мама подходила к папе и снимала с его майки какую-то одной ей видную соринку, хлопала ладошкой по загорелой спине: «А ведь что она говорила до этого? Скучные, мол, парни какие-то, и поговорить с ними не о чем, почти сразу лезут куда не надо. Говорила так? Говорила! И всегда подчеркивала: вот военные, те совсем другие — обязательные, дисциплинированные, без дури в голове. Знала, что у тебя в знакомых есть неженатые лейтенантики…»
И тут папа почему-то сердился и возмущался: «Да ведь Володя ко мне зашел за книгой просто так. Я ему этот детектив давно обещал. Ну, и увидел Марину. Дело-то, Лилечка, молодое, сама понимаешь. Может, их стрела Эрота поразила?»
Папа говорил иногда как-то непонятно, странно. Это влияние театра. Он занимался в народном драматическом театре, сыграл уже несколько ролей, и больше всего на свете ему нравилось быть на сцене дворянином, или каким-нибудь благородным героем, или даже белым офицером, которого красные ведут на казнь, а он смотрит в голубое высокое небо и спокойно говорит, что двуглавый орел еще прилетит и спасет Россию. Правда, это он говорил дома, когда репетировал роль, а на сцене вел себя совсем по-другому: падал на колени, ругал царя, плакал и просил его не расстреливать. А Володя — он был то ли комиссаром, то ли командиром партизан, я уже и не помню, кем именно, но красным был точно, — отвечал на все это так: «Молчи, гад, контра ползучая! Народ вынес свой революционный приговор, и я приведу его в исполнение…»
Никакого народа на сцене я не видел. Может, он прятался где-то там, за декорациями? Дядя Володя, он же красный командир, сам принимал все решения, но почему-то делал это от имени народа. Может, и от моего имени тоже, только ведь мне очень даже не хотелось, чтобы папу, пусть даже и понарошке, убивали.
И вот этот дядя Володя пришел к нам за книгой. А Марина как раз собралась пить чай. Обычно она пользовалась нашим закопченным чайником, а тут почему-то вытащила свой электрический самовар. Между прочим, он тогда диковинкой был, и стоил, надо полагать, дорого, и всего-то их пришло в сельпо двадцать штук. Но Марина работала там бухгалтером и, конечно, сумела взять один самовар себе. Он был небольшой, пузатенький такой, а брать его полагалось за тяжелые, блестящие ручки. Этот толстячок, в отличие от обычного самовара, не пыхтел и не выпускал клубы пара, а тихонечко урчал, когда вода в нем закипала. Кошка Дунька вострила уши и всякий раз опасливо забивалась в угол, откуда и пучила желтые, немигающие глаза.
Папа сказал, что обещанную книгу еще нужно отыскать. Дядя Володя хотел идти с ним, но папа отмахнулся:
— Сиди! Марина, может, чаем его напоишь?
— С удовольствием, — откликнулась Марина. — Вы, Володя, как любите чай с молоком, сахаром, вареньем?
— Я люблю свежую заварку, — ответил Володя. — Мама всегда добавляла в нее мяту, чабрец, другие травы. Но тут, в вашем поселке, это не в обычае…
— Паша, сорви мяты в саду, — попросила Марина. Володя смутился, сказал, что не обязательно и всякое такое, но я его уже не слышал. Для меня любая просьба Марины — это что-то выше приказа, закона, — ну, не знаю, как и объяснить, — одно удовольствие, в общем, делать то, чего она хочет. И видеть, как она улыбается, потому что ей приятна твоя расторопность, и суетня, и старание, и от всего этого ты, кажется, становился чуть-чуть лучше и значительней.
Чай с мятой оказался вкусным, ароматным, и дядя Володя сказал, что готов пить его каждый день. Он и в самом деле стал часто к нам наведываться, но самовар включали все реже и реже, потому что Марина и дядя Володя уходили или в кино, или на танцы, или просто гуляли. И пока она не возвращалась, я лежал в постели, прислушивался к звукам улицы и лаю собак — ждал, когда квартирантка по своему обыкновению тихонько откроет дверь — ах, как она пронзительно скрипела, — набросит крючок изнутри и, не включая света, прошмыгнет в свою комнату. Но всякий раз она наступала на хвост бедной Дуньке, которая почему-то не догадывалась, что человек в темноте видит плохо, и, как на грех, укладывалась спать на половике перед Марининой дверью.