Читаем без скачивания Хлыст - Александр Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы народ метафизический. У нас в каждом земском статистике Пифагор спрятан, и статистик наш воспринимает Маркса как Сведенборга или Якова Беме […] А где еще найдете такое разнообразие и обилие сект, как у нас. И — самых изуверских: скопцы, хлысты, красная смерть. Самосожигатели, в мечте горим, от Ивана Грозного и Аввакума протопопа до Бакунина Михайлы, до Нечаева (21/334–335), —
выговаривает этот Лютов идеи Морозова, в другой форме до нас не дошедшие. Интересно, однако, что главную в романе субсидию большевики получают не от Морозова-Лютова, а от хлыстовской богородицы Марины. Возможно, что здесь Горькому приходилось уступать давлению собственно романных задач; но вероятнее, что он воплотил здесь свое понимание самых глубоких, последних причин русской революции. Мы еще столкнемся с любопытными деталями, подтверждающими такое чтение.
ДЕЛО ЗОТОВОЙЕсли бы Самгин или Кутузов стали достойными партнерами Зотовой — такая пара могла бы вести Россию тем самым «правильным путем», о котором время от времени напоминал Горькому встреченный им в детстве бегун, беглый каторжник. Но мужчины не готовы поддержать сверх-женщину. Самгин не делает «необыкновенное открытие» (23/241), которое может дать ему необыкновенная Марина, в силу своей интеллигентской слабости, шаткости, амбивалентности. Кутузов относится к хлыстовским увлечениям Марины с небольшевистской наивностью: «Хлыстовство — балаган […] Хлыстовство — маскировка», — повторяет он, и тут его партийная линия явственно расходится с мнением Самгина и самого Горького. Зато о ее покойном супруге говорит с восторгом: «Мужчина великой ненависти к церкви и ко всякой власти […] Я смотрел на него как на кандидата в революционеры. Имел основания. Он и о деревне правильно рассуждал, в эсеры не годился» (24/178). Иными словами, Зотов, потомок Лордугина, хотел не того, что эсеры-интеллигенты — дать народу конституцию и землю — а другого, того же, что большевики. Правда, в этих своих суждениях Кутузов был небескорыстен: покойный муж Марины финансировал партию Кутузова еще «щедрее», чем делала это она сама (24/178). Мы узнаем также, что Зотов был дружен с Глебом Успенским, пока они не «разошлись в разуме»: народник Успенский «чувствовал себя жертвой миру», а хлыст Зотов был, по формуле Марины, «гедонист», но только в отношении «духовных наслаждений», а не физических (23/164).
Марина образованна и начитана; она может поговорить о Достоевском, Ницше или Марксе. Алексей Воронский по прочтении третьего тома Самгина записывал: «Марина превосходна. Бесспорно она высказывает некоторые задушевные мысли самого Горького»[1813]. Так и есть, именно ей автор отдает свои любимые идеи: «Литераторы философствуют прозрачней богословов и философов, у них мысли воображены в лицах и скудость мыслей — яснее видна» — так Марина объясняет, почему она читает литературу больше, чем философию (23/196). Объясняя свою веру, она начинает с гностиков: «Душа со-причастна страстям плоти, дух же — бесстрастен, и цель его — очищение, одухотворение души, ибо мир исполнен душ неодухотворенных», — рассуждает она, а распятие рядом с ней «торчит […] вниз головой» (23/197). Ходила Марина и на собрания Петербургского Религиозно-философского общества; там она и познакомилась со своим мужем-хлыстом (23/179). Этими связями, и еще красотой тела, Марина похожа на «охтенскую богородицу» Дарью Смирнову, о которой Горький мог слышать восторженные рассказы Пришвина. Еще мы узнаем, что супруг Марины годами жил в Англии, а Марина учит английский язык. Хваля англичан за их «доверчивость» (23/177), Марина приводит пример Блаватской, которому собирается следовать. Автор продолжает здесь традицию русского народничества, англофильскую и еще американистскую. В 1930-х Горький, работавший над Самгиным, дал Всеволоду Иванову, работавшему над Кремлем, книгу по истории английской революции. Горький сказал, что книга «необычайно интересна»; в ней было множество помет. Иванов считал, что они относятся к русской ситуации и что этими пометами Горький «хотел ему сообщить многое из того, что сказать вслух было бы опасно»[1814].
Особенные отношения Марины с ее покойным мужем напоминают связь хлыстов с их ‘духинями’: они годами жили с женщинами, любили их и ласкали, но не нарушали их девственности. С другой стороны, примерно такие же отношения соединяли Веру Павловну, героиню Что делать? Чернышевского, с ее первым мужем[1815]. Эта ассоциация получает интересное развитие. Подобно новой Вере Павловне, или скорее героине ее четвертого сна, Марина Зотова собирается учредить новую Утопию, для чего скупает землю за Уралом. В этом проекте участвуют не только старые хлыстовские деньги ее покойного мужа, но и вся русьгородская община и — неожиданный, но логичный поворот темы — еще некий англичанин, поклонник Марины. Этот иностранец путешествует по России, изучает ее язык, интересуется ее нравами и сектами и вообще напоминает английских путешественников к русским сектантам времен юности Горького — Уильяма X. Диксона, Чарльза У. Дилке, Маккензи Уоллеса[1816]. «Была у нее нелепая идея накопить денег и устроить где-то в Сибири нечто в духе Роберта Оуэна… Фаланстер, что ли… Вообще — балаган», — рассказывает о проекте Зотовой Кутузов (24/180).
В идеях Горького, как они сформировались к 1926 году, чувствуются старые ницшеанские дрожжи, но бродят они в новом материале, в свежем трагическом опыте. Во время работы над Самгиным главная мысль автора формулировалась так:
Мне кажется, что даже и не через сто лет, а гораздо скорей жизнь будет несравненно трагичнее той, которая терзает нас теперь. Она будет трагичнее потому, что — как это всегда бывает вслед за катастрофами социальными — люди […] обязаны и принуждены будут взглянуть в свой внутренний мир, задуматься — еще раз — о цели и смысле бытия. Таковых людей народится неисчислимо более […] У людей возникает, зарождается новый инстинкт — «инстинкт познания».
Горький формулирует здесь «теорию трех инстинктов», которую рассказывал в его романе один из сумбурных героев: «Жили мы […] инстинктом голода, откуда истекло все, называемое цивилизацией, [и] инстинктом любви, создавшим все, что мы зовем культурой, и вот находимся накануне возникновения третьего инстинкта». Этот инстинкт — влечение к познанию особого рода: познанию смысла жизни, ее последних ценностей. Это «познание» имеет природу пост-революционную и даже, вероятно, пост-историческую: третий инстинкт «неизбежно должен возникнуть на почве всех наших трагических разочарований». Итак, цивилизацию создал голод, культуру создала любовь, что создаст это горькое «познание»? Автор надеется на фантазию своего нынешнего корреспондента и понимание будущего читателя: «Вообразите, что будет, если десятки и сотни людей воспылают страстью догадаться не о том, как удобнее жить, а о том, зачем жить. Вот что я думаю. Это одна из тем моего романа, над коим сижу»[1817].
Осторожные формулы этого письма по мере работы над романом и приближающегося переезда в Москву трансформировались в саморазрушающийся текст, который движется нескончаемым уходом от собственной идеи, звучит деланным смехом над собственным автопортретом. И все же попробуем, вслед за Горьким и его корреспондентом 1926 года, вообразить, что будет, если сотни людей воспылают страстью догадаться о том, зачем жить. На ясно поставленный вопрос следует единственно возможный ответ: это будет религия. Это может быть новая секта или возвращение к одной из старых вер, но для Горького эти переживания и ожидания, очевидно, являются только что сделанным открытием, новым выводом из недавних разочарований.
Как и у других предтеч и основателей новых культов, мистический дискурс тут же переплетается с эротическим. Мир новой веры — это мир новых отношений между полами. Зотова считает, что «религия — бабье дело», все веры были созданы женщинами и потому все богородицы — женщины. Но потом «почти все религии признали женщину источником греха»: почти все, кроме хлыстовства и его гностических предшественников. Нужно восстановить женщину в тех ее правах, которыми располагает в своей хлыстовской общине Марина — в правах жреца, пророка и властителя (23/242). Как и в других случаях, Горький именно ей отдает свои любимые идеи. В 1926 году Горький рассказывал о плане романа так:
Я тут говорю о сумерках мужчины, о тупике, в который он уже давно попал. Это, поймите, не только социальный, но и духовный тупик. И ясно, что сказать «о конце […] человека» ничего веселого я не могу. А о женщине — не умею так, как следовало бы. Вижу и чувствую, что она — растет, слышу, что она уже начинает говорить о себе неслыханным тоном и новыми словами. Мужчина тоже, как будто, начинает говорить о ней по-новому, […] иной раз — с задумчивостью, под которой чувствуется страшок. […] Может быть, и мне удастся сказать что-то по этому поводу в романе, который я пишу[1818].