Читаем без скачивания На рубеже двух столетий - Всеволод Багно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наличие даты позволяет разыскивать непосредственные литературные толчки к созданию этого стихотворения[1791]. Видимо, одним из них явилась картина выезда на дачу в стихотворении Поликсены Соловьевой (Allegro) «Майское утро», помещенном «тематически» в майском номере журнала за 1909 год:
Утро. Солнце встало ярко.Будет пыльно, будет жарко.Будет день и ночь светло.Баба моет, подоткнулась,И на солнце улыбнулосьВновь промытое стекло.Из подвала вышла крошка,Выше тумбочки немножко,В бабьем ситцевом платке.Мать послала спозаранку:Керосинную жестянкуДержит в маленькой руке.Кто-то громко хлопнул дверьюВ подворотне подмастерьеЗамечтал, разинув рот:Ноет хриплая шарманкаИ гнусаво иностранкаПесню родины поет.В кителях городовые.Там и тут цветы живые.Треск пролеток, окрик, звон.Граммофон хрипит в трактире,И квартирам харакириПереездом учинен:Все, что в глуби их таилось.Вдруг бесстыдно обнажилосьИ наружу поползло:Тюфяки, кровати, ванны,Вот предмет какой-то странный.Тряпки, мутное стекло.Мужики, согнувши спины,Носят ящики, корзины.Приказанья отдают:Дама в шарфе и кухарка.Все устали. Пыльно, жарко.Мимохожие снуют.Пахнет дегтем, потом, сеном.— Подоткните хоть поленом.— Эй, поддай еще, Митюх! —Дремлет лошадь ломовая.Мордой старою кивая.Отгоняет скучных мух.— Стойте: узел позабыли! —Притащили, прикрутили,Все вспотевшие, в пыли.— Ну, готово. Трогай с Богом! —И по улицам, дорогамСкарб на дачу повезли,Опустело возле дома.Дворник с горничной знакомойПоболтали у ворот.Вдруг рванулся вихрь весеннийИ вскрутил с листком сирениПозабытый старый счет.[1792]
Почти «сатириконская» стихотворная фотография будничного городского происшествия, версифицированная уличная проза («Подоткните хоть поленом. — Эй, поддай еще, Митюх! — Стойте: узел позабыли! — Ну, готово. Трогай с Богом!»), возможно, послужила толчком и к двум другим экспериментальным по тем временам стихотворениям Анненского: «пластинке для граммофона» — «стихотворному „трюку“»[1793] «Нервы» и сочиненной на следующий день после «Баллады» надписи на книге Петру Потемкину, ответному акростиху, монологу пьяного гуляки («„Парнас. Шато“? Зайдем! Пст… кельнер! Отбивных мясистей, и флакон!.. Вальдшлесхен[1794]? В честь собрата!»). К. поэзии Поликсены Соловьевой в это время Анненский был предельно внимателен, он писал о ней в статье «О современном лиризме» и приводил ее стихи в своих лекциях для молодых поэтов в Обществе ревнителей художественного слова как образец стыдливости, противостоящей повсеместному литературному цинизму, — стыдливости как нового ресурса поэзии, недоконченности, чаемой недоумелости[1795]. Анненский обернул май августом, выезд на дачу — отъездом с нее, когда снова прикручивают узел, но эта ежеосенняя процедура является маскарадной личиной иного, страшного переезда, и тут, возможно, он воспользовался другим литературным импульсом — стихотворением о «маскараде печалей» Валериана Бородаевского (только что появившийся сборник которого Анненский штудировал для того же обзора современного лиризма, отметив «настоящую крепость» стиха и «завидную простоту» речи[1796]):
Маскарад любите погребальный!Да живит, как легкое вино,Этот блеск цилиндров триумфальный,Строй коней под черным домино, —Фонари, повязанные крепомДлинный гроб, где кто-то, притаясь,В этом фарсе, милом и нелепом,Мертвеца играет, не смеясь!Хороши под балдахином дрогиИ цветы из ласковых теплиц,И зеленый ельник по дороге,И слеза на выгибе ресниц.И люблю, когда, со мной равняясь,Подмигнет он радости моей.Я молчу… Я тайно улыбаюсьЧерным маскам ряженых коней.[1797]
Когда впоследствии Сергей Маковский писал, что в «Балладе» Анненского «с циническим реализмом описываются будни похорон, „маскарад печалей“»
[1798], он, может быть, находился под воздействием смутного воспоминания о предсмертных разговорах поэта о новом цинизме, приносящем все в жертву чувствительности, стремящемся напугать, потрясти, поразить. Хотя, курьезным образом, эпитет Маковского этимологически ведет к самой, наверное, поражающей детали в балладе Анненского (заставляющей вспомнить о поговорке «сравнил пса с панихидой»), которая в черновом наброске выглядела еще эффектней, вводя предельно будничное, а значит «самое страшное и властное слово, т. е. самое загадочное»[1799]:
Доняла ль <нрзб> погода льИль в груди и точно лед подтаял,Желтый водолаз стоял поодальИ отрывисто недоуменно лаял.[1800]
Но, вероятно, для 1909 года этот кинологический техницизм выглядел еще неуместным в стихоряде.
Появление незнакомки в конце баллады сопровождается неожиданной и до известной степени эпатажной тавтологической рифмой, ибо смерть не рифмуется больше ни с чем. Недоумелость, к которой призывал Анненский, изображается холостыми стихами во второй строфе[1801]. По рассказу, бытовавшему среди учеников Гумилева, автор «Баллады» долго искал рифму, а потом наконец решил, что без нее будет правильнее[1802]. Источником этого рассказа мог быть только Гумилев, и, вероятно, потому Валентин Анненский принял решение поставить в «Кипарисовом ларце» над этим стихотворением посвящение Гумилеву. Стихотворение своей «недоконченностью» хочет выйти из рамок литературы, а посылка (envoi) как будто отводит мысль от каких-нибудь словесных импульсов, указуя читателю исключительно медный язык похоронной истомы.
ФЛЕЙТА И НЕМНОЖКО НЕРВНОИнвокация музыки вслед за фонограммой шумов содержится в экспрессивном начале[1803] подношения Иосифа Бродского в день рождения Ахматовой 1962 года:
Закричат и захлопочут петухи,загрохочут по проспекту сапоги,засверкает лошадиный изумруд,в одночасье современники умрут.
Запоет над переулком флажолет,захохочет над каналом пистолет,загремит на подоконнике стекло,станет в комнате особенно светло.
И помчатся, задевая за кусты,невредимые солдаты духотывдоль подстриженных по-новому аллей,словно тени яйцевидных кораблей.
Так начнется двадцать первый, золотой,на тропинке, красным солнцем залитой,на вопросы и проклятия в ответобволакивая паром этот свет.
Но на Марсовое поле до темнаВы придете одинешенька-одна,в синем платье, как бывало уж не раз,но навечно без поклонников, без нас.
Только трубочка бумажная в руке,лишь такси за Вами едет вдалеке,рядом плещется блестящая вода,до асфальта провисают провода.
Вы поднимете прекрасное лицо —громкий смех, как поминальное словцо,звук неясный на нагревшемся мосту —на мгновенье взбудоражит пустоту.
Я не видел, не увижу Ваших слез,не услышу я шуршания колес,уносящих Вас к заливу, к деревам,по отечеству без памятника Вам.
В теплой комнате, как помнится, без книг,без поклонников, но также не для них,опирая на ладонь свою висок,Вы напишете о нас наискосок.
Вы промолвите тогда: «О, мой Господь!Этот воздух загустевший — только плотьдуш, оставивших призвание свое,а не новое творение Твое!»
В 1971 году я спросил у Бродского о мотивах этого стихотворения. Он сказал, что его волновало, как уберечь персонально Ахматову от будущей ядерной войны (может быть, переместив во времени позднейший эпизод строительства убежища под Будкой в Комарове[1804]), и отсюда — в стихотворении то, что биограф назовет «традиционными научно-фантастическими и дистопическими мотивами»[1805]. Я спросил, откуда лошадиный изумруд. Я думал, что это отсылка к перекличке двух поэтов — Пастернака:
Как конский глаз, с подушек, жаркий, искосагляжу, страшась бессонницы огромной —
и Ахматовой: