Читаем без скачивания Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава одиннадцатая
Случившееся настолько напоминало ночной кошмар, что мы все имели лица более удивленные, чем испуганные, причем каждый удивлялся другому и, кажется, даже оглядывал с недоверием, не понимая, все ли это доподлинно произошло в действительности. Себя я со стороны не видел, но у всех этих людей, мне кажется, на мгновение взгляд был одинаковый, свойственный оглушенным и ищущий в окружении каких-либо привычных ориентиров, чтобы сознание, уцепившись за них, вновь ожило. И ориентир этот явился в лице незаменимой в таких интеллектуально усталых семьях, примитивной Клавы, которая, войдя в кабинет, начала деловито подбирать осколки вазы дорогого фарфора.
– Надо бы в милицию, – сказала сердито Клава, прихрамывая, ибо в борьбе Висовин ушиб ей бедро и ногу, – дрянь хрущевская… Евреи недорезанные… Жаль, что вас Сталин недорезал…
– Ну что ты такое говоришь, Клава? – слабым голосом сказала Рита Михайловна. – Какие они евреи?.. Да и при чем тут евреи?..
– А все эти реабилитированные евреи, – сказала Клава.
– Ее надо было давно рассчитать, – вспыхнула Маша, отчего бледные щеки ее порозовели, и вообще она, кажется, приходила в себя, – эту сталинскую стерву!..
– Да, сталинская, – независимо сказала Клава, – я сталинская…
– Хватит, Клава, – строго оборвала Рита Михайловна, – и ты помолчи, – обернулась она к дочери, – ты что натворила?.. Я теперь только начинаю понимать, что ты натворила… Чтоб этого Висовина и духу не было…
– Правильно он сделал, – сказала со злобой Маша, и злоба эта вовсе ее укрепила, так что она даже встала, – я, конечно, не ждала, чтоб он за горло… Но правильно… Это стукач… Хватит с меня семейных работников КГБ, – и она кивнула на Щусева, который продолжал сидеть с истерзанной шеей, склонив голову к плечу, то ли измученный настолько, что не реагировал, то ли (он, кстати, тоже несколько порозовел), то ли соображая, как действовать далее. (Я тоже был этим озабочен, потому и молчал.)
– Маша, – крикнул дочери журналист, – подумай, о чем ты говоришь!.. В наших унавоженных протестом недрах зреют такие силы, что выявление их есть благо, а не позор.
– Вот как ты заговорил, – вспыхнула Маша. – Я тебя защищала, а видно, Коля прав… Ты, русский интеллигент, смеешь восхвалять донос!..
– Я говорю не о доносе, а о предотвращении готовящихся преступлений… Всякое государство имеет органы безопасности…
– Тише, – прервала Рита Михайловна, – кажется, Коля проснулся… – (Я не знал еще тогда, то ли ей действительно почудилось, то ли она сказала специально, чтоб прервать разговор, принявший весьма опасный характер.) – У Коли, – продолжала она, убедившись, что Коля не проснулся, – у Коли сегодня первый день лечения сном… Какое счастье, что этот скандал он попросту проспал… И вот что, Клава, – обернулась Рита Михайловна к домработнице, – никаких разговоров, никакой милиции. Мы вызовем такси, и они сейчас уедут. Соседям скажи: был скандал… Дети нахулиганили… Без подробностей, которые, я надеюсь, никому не выгодны, – она глянула на Щусева, который все еще сидел устало, с запекшейся на губах кровью…
Журналист также обратил, казалось, лишь сейчас внимание на кровь.
– У вас частые кровотечения? – спросил он Щусева.
– У меня отбиты легкие, – ответил тот слабо, – но я еще поживу. – И тут голос его окреп. – Этот любовник вашей дочери, – он с ненавистью обернулся к Маше, – ваш любовник меня не переживет… Считайте, что он уже подох в психиатричке… Пойдем, Гоша, – и, употребив усилие, Щусев встал, опершись мне о плечо.
Я понял, что, обратив внимание на кровь (собственно, кровь проступила с самого начала, как только Висовин начал душить Щусева, но события так завертелись, что журналист, а вместе с ним и остальные, лишь придя в себя, по-настоящему поняли, что Щусев больной и страдающий человек), так вот, обратив внимание на это, журналист, человек в основе своей все-таки мягкий и добрый, смягчил свое противоборство со Щусевым. Однако, как я понял, Щусеву это было невыгодно, ибо весь свой расчет он строил на пределе и все его действия носили острый завершающий порядок. Вот в этом мне с ним было не по пути, ибо я лишь начинал. Фраза, брошенная Маше и журналисту, насчет того, что Маша – любовница Висовина, была умышленно оскорбительная. Но, опершись после этой фразы мне на плечо, Щусев как бы и меня приобщал к своей открыто объявленной семье журналиста войне. Нет, у меня был иной расчет, и я, решившись, освободил свое плечо от руки Щусева. Он едва не потерял равновесия, ибо был еще крайне слаб, и, не нанеси Щусев такого страшного, умышленного оскорбления этой семье, я жестом своим, оставившим без опоры больного человека, конечно бы, проиграл в их глазах, ибо они были воспитаны на гуманной морали. Тем не менее я пошел на риск, зная, что Щусев своими оскорблениями помог мне оставить его и начать самостоятельные отношения с этой семьей.
– Ты не прав, Платон, – сказал я, – и обязан сейчас извиниться… – Я сказал ему, во-первых, «Платон», а во-вторых, «ты», чтоб показать публично мое равенство. Сейчас я неожиданно мог взять реванш за неудачу мою во время утреннего разговора со Щусевым, когда он одержал надо мной верх. – Уверен, – добавил я, – что отношения Маши с Висовиным были чисты.
Тут я перегнул в хитрости, ибо Маша сразу крикнула нервно, причем отыграв на мне весь свой гнев (в адрес открытого оскорбления Щусева она промолчала).
– Я не прошу вас своими пошлостями защищать меня! – крикнула Маша.
– Не кричи, – оборвала ее Рита Михайловна.
Это уже окрик в мою пользу. Если б еще Щусев оскорбил меня, а у него были основания, то это могло мне крайне помочь в моих отношениях с этой семьей. Но Щусев словно почувствовал мое желание, обернулся осторожно (быстрые и резкие движения явно причиняли ему боль) и сказал мне, кажется едва заметно улыбнувшись:
– Попробуй, попробуй, Гоша, может, что и получится… Все бывает… – и пошел далее, осторожно и экономно неся себя и делая частые остановки. Дышал он тяжело, хоть и старался улыбаться.
– Ему надо все-таки помочь, – невольно вырвалось у журналиста, – вызвать такси… И деньги… Передайте ему деньги, которые он взял у нас для устройства судьбы России, – в этом месте журналист не удержался и ввел в свою искренность, в жалость к избитому и больному сатирический мотив, на который Щусев никак не реагировал, видно сосредоточенный на своем.
– Деньги сейчас не надо, – сказала Рита Михайловна, – тут Висовин внизу может ждать его и отнимет.
– Мама, не смей так о Христофоре, – крикнула Маша, – он не ради денег!
– Да и ему мы немало денежных переводов отправили, – сказала Рита Михайловна, – а за что? В те годы тюрьма была лотереей. И вообще, в период борьбы за свою независимость Россия никогда не жила законом, ибо закон противоречит силе, нужной для борьбы. – Рита Михайловна, оказывается, тоже не чужда политических мыслей, отметил я про себя. – Да, да, – продолжала она, – требовать за свои страдания денег так же пошло, как инвалиду выставлять культяпки.
– Мама, перестань! – снова крикнула Маша.
Щусев, который между тем медленно, тяжело дыша, продвигался к двери, остановился на пороге и вдруг сказал, обернувшись:
– Знаете, как в деревнях мужики выпаривают кипятком из пропотевших своих рубах вшей?.. Вот так же вас выпарит Россия… Выпарит, а потом отстирает рубашку от вашей жидовской вшивой крови… – И он шагнул в открытые перед ним Клавой двери, все так же тяжело, порывисто дыша. Дверь захлопнулась.
Несмотря на то что скандал был самого дикого свойства, все мы были ошеломлены, причем, главным образом, тоном Щусева. От слов этого смертельно больного человека веяло не нервами и страстью, а застывшим холодом, поднявшимся с самого основания, с низов, откуда все начинается, но редко достигает поверхности в первозданном виде, переходя от этапа к этапу и преобразуясь. Это была ненависть, которую и я, наслушавшись Щусева, ощутил впервые. Это была первородная идеология какой-то тяжелой, лежащей в основании силы, до конца неясной даже тем, кто к этой силе принадлежит. И мне показалось, что эта сила давила снизу с пугающей повелительностью, которую нельзя было не учитывать тем, кто когда-либо возглавлял Россию… Это была та биологическая слизь, из которой все рождалось и развивалось и, едва родившись, старалось подальше отделиться от своей вызывающей брезгливость основы и быть наименее на нее похожей… Но иногда общественные течения переходного периода, когда все взвинчено и взбаламучено, выносят куски этой слизи наверх, и тогда все чувствуют ее силу, и ее влияние, и свое от нее происхождение. Одни со страхом встречают куски этой первородной слизи, а другие, особенно запутавшиеся в многоклеточном своем организме, – с радостью, как простой, ясный выход к своему источнику и началу… Исторической судьбе угодно было, чтоб чаще всего, особенно в славяно-германском котле, первородная слизь эта, вынесенная в бурные времена наверх, принимала форму искренней антисемитской страсти. Так и со Щусевым, подведшим ясный для себя итог того путаного, что здесь произошло. Слабая многоклеточная жизнь так ненавидеть не способна. Так ненавидит сама цельная ясная смерть, таящаяся в изначальном одноклеточном зародыше.