Читаем без скачивания Река на север - Михаил Белозеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не забуду, — Королева произнесла фразу так, словно разговаривала с больным человеком, которого нельзя лишний раз тревожить.
Леся Кухта подошла и поцеловала Королеву в щеку.
— Иди, дорогая, иди... — Королева похлопала подругу по обиженно опущенной руке и проводила взглядом до самой двери. — Никогда не знаешь, чем все закончится, — произнесла она, когда в глубине квартиры хлопнула входная дверь, — в наши дни все было проще...
И они оба, не сговариваясь, подумали о Гане и вспомнили, каждый свое: она — школьную подругу-хохотушку, которую следовало забыть, если бы не Иванов, если бы не муж, если бы не непонятная сентиментальность; он — совсем другое, достаточно смутное от того, что осталось в нем, что должно остаться в таких случаях и то, с чем он до сих пор не знал, как поступить. И она невольно, вопреки своей надменности, сделала протестующий жест, долженствующий выделять ее из толпы посредственностей, — словно послала кому-то прощальный поцелуй, слишком естественный, чтобы так же естественно удивиться, слишком величественный для постороннего, чтобы навеки попасть под чары: пальцы поднятой руки совершили короткий пируэт в воздухе, сверкнули перламутром и серебром, опомнившись, скользнули вдоль высокого чистого лба и подперли щеку в боевом раскрасе индейца, чтобы поверх руки на него изучающе-отрешенно взглянули зеленоватые глаза; и он успел подумать, что так и не запомнил, какого они цвета, и узнает об этом, только когда ее видит вот так — достаточно редко, чтобы не обвинять себя в излишестве, и достаточно часто, чтобы все же подзабыть чуть хрипловатый голос. Он всегда прощал ее за невольную ложь, за снобизм — слишком много мужского и сильного было в ней, чтобы поверить в задумчиво-обманчивый поворот головы на красивой шее, — Королевы, теперь уже поднаторевшей в чиновничьих играх, Королевы, с тяжелым взглядом прозрачно-зеленых глаз, настолько прозрачных, словно на дне ведра стукаются друг о друга льдинки, говорящие: прими меня такой, какая я есть, на большее я не способна, и ты заглядываешь сверху и думаешь, господи, ну вот же они, а я-то искал, — только почему-то не веришь до самого последнего момента, пока не запустишь руку и пальцы через пару щербин[25] не закоченеют, как коченеет душа от прагматического опыта, как от чересчур трезвого взгляда на вещи, просто от того, что вы устали или перестали удивляться закату на слишком красивом, как картинка, небосклоне, — такое тоже бывает, и это надо пережить, как переживают долгую болезнь.
Его и в школе смущала ее природная холодность, и в этом он себя перешагнуть не мог. Порой ему казалось, что ей следовало родиться мужчиной.
— Скажи что-нибудь... — попросил он.
Иногда он почти любил ее за то, что, когда приезжал весной, в ее доме пахло пьянящей сиренью, в начале лета — клубникой, а в конце — дынями и арбузами, за то, что она вот так прямо могла посидеть с ним здесь, в старой квартире старого дома, в центре которого рос вечный платан, сделать вид, что ей еще не так скучно с ним, за то, что она не отреклась от тех лет, за то, что она всегда принимала его и помнила Гану — пусть даже картинно-равнодушно. Но сейчас ему, вопреки ожиданию, вовсе не льстило стать заговорщиком, даже если они и думали одинаково. Всякий раз, когда они встречались, разговор кончался одним — Ганой и их прошлым. Странно, что им обоим до сих пор нравилось копаться в нем — хотя чаще они ни о чем путном не вспоминали, — смешная игра, в которой каждый думает о своем. Может быть, таким образом она старалась забыться — единственное, что их объединяло. Хотя, разумеется, они оба знали меру, не переходя в сентиментальность. И сейчас он тоже не устоял. Так приятно поскрести былое.
— Ты знаешь, я к тебе всегда хорошо относилась, даже, даже...
"Даже после ее смерти", — подумал он.
— ... даже после твоей странной женитьбы...
Упрек от женщины — это как пощечина, которая всегда заставляет обороняться.
— Я сам удивляюсь... — невольно пошутил он.
Она ему доверяла, не впутывая ни в одно из сомнительных дел на почве политики, в которой исповедовала политеизм — качество не для слабонервных журналистов, умеющих лавировать. Лет десять назад она стала совладелицей телевизионной компании и в ближайшее время могла стать ее полный хозяйкой. Что это ей стоило одному Богу известно, но теперь она действовала без оглядки на компаньонов. Она давно была помешана на деньгах после того, как бросила танцевать, и лицо ее постепенно приобрело непроницаемость маски, требующейся для таких обстоятельств. Иногда она эту маску теряла — когда приходил он и напоминал ей о детстве и об этом дворе, откуда она когда-то регулярно три раза в неделю отправлялась в бальную студию. Он старался не глядеть на окна второго этажа его бывшей квартиры, в которую не входил с тех пор, как вынес оттуда отца — перед смертью ему все-таки заживили его свищ. На большее он теперь не годился — ни для нее, ни для кого-либо отсюда. Не вписывался в настоящее. Был живым фетишем, с которым запросто можно попить чаек и повздыхать. Он подозревал, что она не прочитала ни одного из его романов, — только аннотации, что его просто берегут как редкостный экземпляр для таких встреч. На вершине своей славы он удостаивался чести выступать в ее программах. Теперь об этом не помнили. Рейтинг программ об искусстве давно упал.
— Ты всегда был странным, — сказала она, нагибаясь над столом и поднося чашку к губам — так, что плечи по-прежнему оставались отведенными назад и по-королевски прямыми. — Из всей нашей компании...
После таких фраз ты чувствуешь себя так, словно тебя причислили к лику святых или, по крайней мере, незаслуженно и прилюдно похвалили.
— От подобных разговоров я не устаю, — ответил он шутливо.
— Но из тебя все-таки что-то вышло, — добавила она вежливо.
Между ними протекал вялый бульварный роман — с тех пор, как кончился его роман с армией и с тех пор, как они оба стали делать вид, что никакой тайны не существует и что они все забыли. Они имели право на обоюдную симпатию. В школе, слава богу, он не принадлежал к числу ее дерзких поклонников, от приемов ухаживания которых она пряталась на переменах в туалете. Любимой ее поговоркой была фраза: "Каждому давать — провалится кровать!" Последние годы он научился вспоминать так, что Ганы там тоже не было, хотя он точно знал, что она пришла к ним в девятом со всеми теми ощущениями в тебе, когда ты спиной чувствуешь, где сидит она, и ее челка, и черные глаза не дают тебе думать ни о чем другом. Теперь же с Королевой они стали слишком правильными и не любили чувств напоказ, словно доказывая это друг другу. И все равно выносили друг друга не больше недели. Проверенный срок. После каждого общения им нужен был некоторый отдых, и каждый использовал его в своих целях: она — чтобы сосредоточиться на очередном шоу, он — чтобы оглядеться и успокоиться, телевидение его не волновало. Ведь внутри себя ты не соответствуешь тому, как тебя преподносят, а это раздражает. Не многим нравится появляться на экране в "кривом" виде. Это не добавляет тебе уважения. Их философские заумствования — ночные беседы на истощение, когда он прибывал в отпуск, наполненные вожделением к ее прекрасному телу, ваятель явно не поскупился, — всегда не в счет — только заполняли какую-то часть ее жизни. Ту часть, в которой он уже не играл никакой роли, в которую она свято верила, на которую сделала главную ставку в жизни и которую ревностно охраняла от посягательств. С годами прагматизм Пирса в ней приобрел стойкие формы принятого умозаключения. Но в какой-то момент она явно перегнула палку, и теперь даже Губарь ее побаивался, а с другими мужчинами ей явно не хватало ума забыть о своем уме — быть все-таки чуть-чуть беззащитной женщиной.
"Я бы вообще запретил женщинам думать", — с отрешенной веселостью решил Иванов, поглядывая на Королеву.
Голова у нее работала прекрасно, и Губарь пользовался этим ее даром (или она пользовалась им как ложкой), последнее время даже пробуя импровизировать — но достаточно бедно, чтобы ничего существенного не вносить в передачи, в которых для нее он оставался вечным подмастерьем, мальчиком для битья.
— Нет, не то. — Ему мешала ее задумчивость. — Скажи что-нибудь грустное.
Люди больше доверяют именно таким — страдающим лицам.
Чужой шрам — загадка для воображения, очерчивание горизонта собственных домыслов, лежащих в обозримых пределах личного опыта. Ты почему-то испытываешь умиление к прохожему, не напавшему в темноте подъезда. Ты не думаешь, что в этот раз тебя просто пронесло, а воображаешь, что это судьба, рок, предвидение, и живешь с этим чувством долгие годы, а потом однажды вдруг понимаешь, что действие и бездействие — равнозначны, и к тебе нисходит еще одно волнующее просветление, и так бесконечно, словно тебе в руки попалась занимательная игрушка, пока ты не научишься или решишь, что научился ею пользоваться, вот тогда возникает вопрос, а стоит ли дальше, и ты чувствуешь, что сил больше нет или они есть, но тебе наплевать, и тогда наступает пресыщение или усталость — на выбор.