Читаем без скачивания Повесть о первом подвиге - Арсений Иванович Рутько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пройдя в глубь комнаты, офицер брезгливо обмахнул черными кожаными перчатками табурет, словно на нем была пыль, и сел. Лицо у него было усталое, злое.
Переведя с него взгляд на дверь, я увидел отца. Руки у него были связаны за спиной. Но смотрел он весело, легко, как будто каторга, на которую ему предстояло идти, не страшила его. Я вскочил с постели, рванулся к нему. Один из полицейских грубо оттолкнул меня:
— Сиди, ублюдок!
Полицейские сдирали со стен обои, распарывали подушки, вылили в печку из чугунка остатки супа. Подняв половицу, полезли в подпол. Отец наблюдал за ними, поглядывал на нас и спокойно улыбался.
Разворошив в доме все, что можно было разворошить, жандармы ничего запрещенного — ни оружия, ни книг — не нашли и собрались уходить. На прощание отец улыбнулся Подсолнышке, кивнул мне и матери.
— Не горюй, Даша, — серьезно сказал он. — Скоро вернусь. Не долго еще им над нами измываться.
Офицер, видимо обозленный тем, что обыск ничего не дал, подошел вплотную к отцу и, с ненавистью глядя на него, спросил:
— Социал-демократ, сукин сын?
— Обязательно! — ответил отец. В его фигуре даже со связанными руками было столько силы, что офицер, замахнувшийся было перчатками, не посмел его ударить.
Отец, наклонившись у притолоки, шагнул в темноту за дверью.
Мать села на табуретке посреди комнаты, безжизненно опустила руки, устало и безразлично глядя на царивший в комнате разгром.
— Ну вот мы и осиротели, — сказала она негромко минуту спустя и начала не торопясь прибирать вещи.
Мне показалось странным, что она не ставит и не кладет их на привычные места, а связывает в узлы. Только вечером следующего дня, когда нас выгнали из барака, я понял, почему она делала так.
Она снова постелила Подсолнышке и мне постели и сказала:
— Спите, дети…
Подсолнышка заплакала:
— Мам, а они папку куда поведут? Они злые.
— Нет, Солнышка, они не злые… Они не сделают нашему папке плохо.
Сашенька улыбнулась сквозь слезы и легла. Скоро она уже спала.
Утром, еще до гудка, к нам зашел Мельгузин. Был он одет празднично, в новом высоком картузе, сапоги сверкали, и золотая цепочка часов поперек жилета блестела, словно выкованная из солнечного луча. Мать с красными, заплаканными глазами возилась у печурки, готовила завтрак.
…Руки у него были связаны за спиной. Но смотрел он весело, легко…
— Здравствуй, Дарья Николаевна, — сказал Мельгузин, снимая картуз и оглядывая узлы.
— Здравствуйте, Савел Митрич.
— Увели твоего?
Мамка не ответила. Мельгузин прошел вперед и, расправив полы поддевки, сел у стола. Оттуда долго смотрел на мать, и я впервые увидел в его здоровом глазу не всегдашнюю злость и издевку, а что-то похожее на сочувствие.
— Даньку-то теперь тоже уволят? — спросила мама негромко.
— Вот уж не знаю, Даша… Как хозяевам поглянется… Он ведь у тебя тоже этакой, на кажное слово пять найдет. В отца.
Он достал черный, расшитый бисером кисет.
— Курить-то у тебя можно?
— Не староверы. Курите.
Мельгузин закурил. Выпятив худую куриную шею с двигающимся кадыком, старательно пускал к потолку дым.
— Эх, Даша, Даша, — сказал он вдруг с тоской. — Ведь вот как тогда просил тебя: выходи за меня. Жила бы ты теперь как у Христа за пазухой… Я за тобой, как за царевной, всю бы мою жизнь ходил. — Он глубоко вздохнул, затянулся, закашлялся.
— Ни к чему вы это говорите, Савел Митрич, — не поднимая глаз, ответила мать.
— Может, и ни к чему… — Помолчал, покурил. — А Данилу, должно, надолго упрячут… Против царя листовки, слышь, печатал… А за это каторгу дают. Обязательно каторгу. Вот и осталась ты соломенкой…
— Может, еще и вернется… — сказала мать, готовая заплакать.
— Пустое, Даша… — Мельгузин покачал головой. — Время пошло смутное, того и гляди, опять в царей бомбами кидать начнут. Потому и не ждать ему милости… Ты уж прости, что я заместо утешения тебе… этакие слова…
Я ушел в угол за печку, чтобы надеть свой рабочий, перепачканный мукой пиджачишко и посмотреть в окно — не идет ли Оля. И уже оттуда, из-за печки, услышал, как Мельгузин спросил:
— Как же будешь жить, Даша?.. — И шепотом добавил еще несколько слов, которых я не разобрал.
Мать ответила с усмешкой — это было слышно по ее голосу:
— А супруга благоверная ваша как же, Савел Митрич? Или в татары, в мусульманы подадитесь?
С неожиданной злостью Мельгузин крикнул:
— Выгоню!.. Я ведь и взял ее за себя безо всякой любови — тебе назло… Она у меня в синяках два года ходила, пока привык. А теперь выгоню… вон!.. в деревню!.. Я ведь за тебя, Даша, в огонь, в воду, куда хочешь… И детишками не попрекну… ничем… богом клянусь!
Мать помолчала, потом громко позвала:
— Дань! Иди ешь. Сейчас гудок будет.
Я с трудом съел две картошки — не лезло в горло.
Мельгузин, коротко поглядывая на меня, курил, вздыхал.
— Загубил он всю твою жизнь, Даша. А какая у тебя жизнь могла быть… Эх ты, горе соленое! — Он встал, поискал, куда бросить окурок, приоткрыл дверцу печурки, положил туда. Надевая картуз, сказал: — Подумай, Даша… об них подумай. — Кивнул на спящую Сашеньку и пошел к выходу.
Мимо крыльца мелькнула почти бесцветная, выгоревшая на солнце косынка Оли, и я, перегнав Мельгузина, выскочил из дома.
Олю я догнал за воротами. Она смотрела на меня широко открытыми глазами. И, хотя мне очень хотелось поделиться с ней своим горем, говорить я не мог — слезы давили горло.
— Отца в тюрьму взяли? — спросила Оля, когда мы дошли до угла.
— Да…
— За что?
— Листовки печатал… чтобы ни войны, ни царей не было…
— Как — царей не было? — испуганно спросила Оля. — А куда же их?
— А куда хотят… Мне Надежда Максимовна книжку давала. Во Франции очень просто одному королю-людоеду голову отрубили.
Оля отшатнулась от меня, как будто я ее толкнул, обогнала меня и ушла. А мне теперь было все равно, я думал об отце. Может быть, его уже бьют? И он, такой сильный, ничего не сделает против: их много, а у него и руки-то связаны. Мои окрепшие кулаки наливались такой злобной и гневной силой, что хотелось сейчас же стукнуть кого-нибудь — вахтера, попавшегося мне навстречу Кичигина, Мельгузина… Мельгузин?.. И я подумал о том, что этот противный, ненавистный мне человек всю свою жизнь любил мамку, а она его не любила… «Вот как я Олю», — мелькнула у меня мысль, и я почувствовал, как