Читаем без скачивания Отныне и вовек - Джеймс Джонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятница Кларк ходил в гарнизонку за гуталином. Гуталин нужен был ему позарез, и он одолжил у Никколо Ливы пятьдесят центов. Войдя в спальню, он даже удивился, что столько народу уже пообедало, и оттого, что вокруг люди, ему стало еще более одиноко; когда он бывал один, он не чувствовал себя так одиноко, как среди людей. Отчасти поэтому он сегодня нарочно пропустил обед. Энди снова дежурил в караулке, Пруит сидел в тюрьме, а без них обедать в столовке Пятница не мог. Когда он думал о том, что Пруит в тюрьме, ему делалось жутко и тоскливо, вроде как в детстве, когда мать говорила, что если он не перестанет заниматься глупостями, то станет черным, как негр. В такие дни, как сегодня, Пятница жалел, что он не строевик, а в команде сигналистов. К тому же гуталин-то он так и не купил. Пятнадцать центов он потратил на мороженое, на шоколадный пломбир, это было его любимое, и еще пятнадцать — на новый комикс, чтобы было что читать, пока ешь. Но, в общем-то, это было не страшно, потому что у него оставалось двадцать центов, и в столовку он все равно идти не собирался, а когда сидишь в кафе при гарнизонке и читаешь комикс, то как-то спокойнее себя чувствуешь, он там всегда очень смущался, да и двадцать центов на гуталин у него же все равно остались. А потом пришлось купить еще одну порцию за пятнадцать центов — что тут сделаешь, если он под первую не успел дочитать? — просто потому, что было неловко сидеть в кафе, читать и ничего не есть. Про гуталин он даже не вспомнил. Как он мог про него забыть, непонятно. Вторую порцию он ел медленно и осторожно, так что хватило как раз до конца книжки, но гуталина теперь все равно было не купить. У него осталось ровно пять центов. Ну, и он тогда купил этот вафельный фунтик, вроде как на десерт, потому что ему теперь нечего было терять, а сейчас, когда доел мороженое и бросил остатки вафли в жестянку под койкой, его вдруг охватила паника: как же он будет без гуталина? Он швырнул комикс на одеяло — и зачем только выбросил на него пятнадцать центов! Мог бы купить пачку сигарет, а там, глядишь, выиграл бы на них целый блок. Он сел на койку и свернул самокрутку, разглядывая яркую цветную крышку серовато-желтой коробки с табаком. Сверху-то они всегда красивые, думаешь, внутри там тоже что-нибудь особенное, а откроешь — ничего подобного. Он курил осторожно, а то крошки рассыпчатого «Даремского быка» попадут не в то горло. До чего обидно, что не хватило силы воли и он купил этот чертов комикс! Вот старичок Пру — тот бы не купил, у него силы воли хватает. У Энди тоже иногда хватает. Был бы старичок Пру сейчас не в тюрьме, а здесь, наверняка бы дал взаймы гуталина. У старичка Пру гуталин всегда водился.
От сознания собственной слабости ему стало совсем невмоготу, он раздавил окурок о дно стоявшей под койкой жестянки и достал гитару — ту, старую. На душе было грустно, и он подбирал грустные, минорные аккорды. Когда он записался в армию, он мечтал, что вернется домой бронзовым от солнца Южных морей, как Эррол Флин, бывалым путешественником, как Рональд Колман, отважным искателем приключений, как Дуглас Фербенкс-младший, сильным и уверенным в себе, как Гари Купер, умудренным жизнью, как Уорнер Бакстер[52], человеком, которого будут слушать с уважением, как президента Рузвельта — ну, может быть, не совсем как Рузвельта, но все-таки с уважением. С тех пор прошло полтора года, но он не замечал, чтобы хоть в чем-то изменился. Это его обескураживало. Резко и внезапно, как спортсмен, прыгающий с места в длину, Пятница с силой ударил по струнам и перескочил на неистовый рэг «Стальная гитара». Надо будет выбрать время и заставить старичка Пру и старичка Энди дописать «Солдатскую судьбу», а то так никогда и не допишут. Вот вернется он на гражданку к себе в Скрантон, и у него будет новая гитара, и он сыграет «Солдатскую судьбу» своему отцу и соседям, и отец спросит: «Это где же ты, сынок, так играть выучился?», а он ответит: «На Гавайских островах, папа. Это в Тихом океане. Я эту песню сам помогал сочинять». Он уже давно продумал, что он будет говорить. А отец скажет: «Эй, земляки, смотрите, как мой сын на гитаре играет. Вы только послушайте! Эту песню он сам сочинил». Все девчонки в квартале тогда в него влюбятся и будут между собой драться, кому первой тащить его в кусты. Может, он тогда даже пойдет в артисты. Как Эдди Лэнг или этот Да-жанго, не зря же Энди про них все время рассказывает. Между прочим, Эдди Лэнг тоже итальянец. В Америке пойти в артисты может любой, и итальяшка тоже. Не то что в Германии, там итальяшку на сцену не выпустят, это он зуб дает. Он яростно рвал струны, возвращаясь к одной и той же фразе, проигрывал ее снова и снова, пока не чувствовал, что она доведена до совершенства, и звуки быстрого, бодрого рэга рвали жаркий полуденный воздух, разгоняя тяжелую сонливость.
Капрал Блум лежал и ждал, когда кто-нибудь наконец выключит этого дурачка и можно будет опять расслабленно погрузиться в сухую звенящую тишину летнего дня и отвлечься от мыслей об утраченном аппетите. Блума охватило возмущение. Люди пытаются уснуть, неужели этот недоумок не понимает? Настолько должны соображать даже придурки. Блум беспокоился не о себе, у него-то впереди целый день, но остальные идут на мороку, и им отдыхать всего час.
— Бога ради! — наконец добродушно пробасил он в потолок. — Кончай свой концерт! Ребятам вздремнуть охота. Совсем, что ли, не соображаешь?
Пятница не слышал его. Он был зачарован собственным умением извлекать из гитары такие прекрасные звуки. Он был сейчас в своем, отдельном мире, где никто ни над кем не смеется.
Он не перестал играть, и Блум, не веря своим ушам, приподнялся и сел. Может, придурок не понимает, кто на него прикрикнул? Или Пруит так долго с ним нянчился, что он теперь думает, ему все позволено?
Лично он против этого придурочного ничего не имеет, он ему, пожалуй, даже нравится, для слабоумного он, пожалуй, даже неплохой парень, но, если хочешь, чтобы к тебе относились как к капралу, спускать такое в присутствии солдат нельзя никому.
Блум спрыгнул с койки, зарядился приличествующим случаю гневом, угрожающе нагнул голову, выставил подбородок, двинулся через спальню и выхватил у Пятницы гитару.
— Итальяшка, я сказал прекратить концерт! — заорал он начальственным голосом. — Это был приказ! Приказ старшего по званию. И итальяшки тоже обязаны его выполнять. Если не дошло, могу разбить эту шарманку о твою башку. Я ведь такой.
— Что? — Увидев, что в руках у него нет гитары, Пятница испуганно поднял голову. На лбу все еще поблескивали капельки пота от недавнего напряжения. — В чем дело?
— Сейчас ты у меня узнаешь, в чем дело, — отчитывал его Блум, размахивая гитарой, чтобы все видели. — Люди хотят отдохнуть. Им скоро на работу идти. Мы тут с тобой будем задницы отлеживать, а людям до вечера вкалывать. Им нужно отдохнуть, и я прослежу, чтобы никто им не мешал, понял? Если капрал приказал прекратить, ты должен прекратить, и неважно, итальяшка ты или кто.
— Я тебя просто не слышал, — сказал Пятница. — Не сломай гитару, Блум, пожалуйста… Осторожней!
— Ты прекрасно слышал! — взревел Блум — блюститель порядка. — И не морочь мне голову. Все слышали, а ты нет?
— Я правда не слышал, — взмолился Пятница. — Честное слово. Блум, пожалуйста! Осторожней! Гитара, Блум!..
— Да я разобью эту твою гитару! — завопил Блум-крестоносец, с радостью чувствуя, как битва за правое дело наполняет его гневом. — Я ее тебе узлом на шее завяжу! Пока я числюсь капралом, мой долг следить, чтобы моим солдатам не мешали отдыхать. И я буду за этим следить, понял? — Он хорошо себя раскочегарил. Нацистам и всяким фашистам-итальяшкам, попирающим волю большинства, в Америке нет места. По крайней мере пока.
Он уже собирался сказать это вслух, когда сзади вмешался третий голос, сухой и непререкаемый.
— А ну кончай, Блум, — презрительно сказал голос. — Заткнись. От тебя шума больше, чем от его гитары.
Продолжая для пущей убедительности держать Пятницу за грудки, Блум обернулся и увидел, что смотрит в черные индейские глаза капрала Чоута, старые, мудрые, бесстрастные, усталые глаза. Он почувствовал, как его праведное негодование тает и, испаряясь, превращается в жалкое, бессильное недовольство, которое он не может облечь в слова.
Вождь приподнял на койке массивное тело и, не обращая внимания на протестующий скрип пружин, сел.
— Не трогай парня, иди ложись. Дави своих клопов и не возникай, — неторопливо растягивая слова, сказал Вождь скучным тоном, какой вырабатывается с годами у старых сержантов и капралов, привыкших, что их слушаются беспрекословно.
— Ладно, Вождь. — Блум отпустил Пятницу и слегка толкнул его, заставив сесть на койку. Гитару он кинул рядом. — На этот раз прощаю, — сказал он. — Но ты, Кларк, не очень-то себе позволяй. Тебе повезло, что у меня сегодня хорошее настроение. Понял?