Читаем без скачивания Короткая жизнь - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, — сказал Диас Грей и откровенно улыбнулся, глядя на красное, важное, властное лицо, склонившееся над столиком. — Однако вы хотели что-то сказать мне о болезни вашей супруги.
— Вы правы. Спасибо вам… Раз уж вас это интересует, могу уложиться в одну фразу. Речь идет о воспоминании. Регулярно, скажем, каждые два месяца, она страдает так, словно любила этого человека и отсутствие его значит для нее больше, чем уход хорошего слуги. Разрешите спросить, бывали ли у вас в юности такие тяжелые кризисы, когда думаешь только о смерти? — Сеньор Лагос встал, подождал, пока встанет врач, и опять улыбнулся ему, сжимая его локоть. — Бессонницы, кошмары, холодный пот, полное отчаяние… Воспоминание приходит, уходит… — Они подошли к лифту, он снова придержал врача за руку.
Диас Грей думал о том, из скольких воспоминаний складывался для нее, Элены Сала, образ этого человека. Думал он и о своей жалкой доле, понимая, что жизнь покинула его здесь, в провинциальном городке, и никаких воспоминаний у него нет.
— Произошло недоразумение, — сказал Лагос. — При первой встрече он совсем ей не понравился, даже не вызвал особого интереса. Она еще помнит, что лучше меня, зорче увидела его недостатки, всю его слабость. Это я его защищал. Из жалости. Да, представьте, я. Итак, болезни нет, есть воспоминание. Оно приходит, мучит дня два, потом исчезает. — С этими словами они вышли из лифта.
Элена услышала голоса, негромкий стук в дверь и ожидание. «Да», — сказала она, успела решиться, и сняла халат, и улыбнулась, оставшись в ночной рубашке, похожей на бальное платье. Тяжелый шелк касался колен, пока она шла к двери. «Я ведь больна. Наверное, Лагос сказал, что я больна, хотя и не настолько, чтобы перед ним раздеться. Он улыбается, а в глаза не глядит. Хочет показать и любезность, и презрение. Бедный мой, дорогой лекаришка… Лагос что-то плетет, объясняет какую-то чушь, морочит голову, а он улыбается, слушает с вниманием, презрительно и любезно. Вон как принюхивается, чует ловушку, так и знает, что сейчас попросим ампулу или рецепт. Заговорили о рыбной ловле, один другому рассказывает всякие случаи, шутят, иногда он украдкой смотрит на меня, смешно ли. Лагос разгорячился, кричит, машет руками, заказывает по телефону какие-то напитки. А я вижу, какой он, когда голый — пузо, хилые ножки, все признаки старости, которые он обнаруживает передо мной, сам того не зная. Да, лекаришка, вот она, жизнь. Ты что-то похудел и побледнел с тех пор, как я тебя бросила; тоже немолод. Когда Лагос изображает добродушного — опять он орет, опять смеется, — что-то у него в лице барахлит, не срабатывает вовремя, что ли… В общем, сразу видно, как жалка эта показная радость жизни, это наигранное веселье, это упоение беспечной юностью! Ты хоть не пыжишься, лекаришка. Я ведь не знаю твоих страхов и не слышала, как ты завираешься, как рассказываешь в сотый раз одну и ту же историю. Мне не приходилось наставлять тебе рога, чтобы сохранить к тебе мало-мальское почтение; я не ощущала твоего здравомыслия, и ты не говорил мне разных слов, вместо того чтобы дать пощечину.
Теперь мы смеемся над новой прелестной столичной сплетней про кардинала и балерину. Лагос повторяет „бесподобно“ и старается хохотать, как мальчишка, прямо трясется в кресле. Вот мы, все трое. Ты поглядываешь иногда на мои ноги, но весь напряжен, весь начеку, чтобы мы не застали тебя врасплох, когда попросим-взмолимся: дайте ампулку! Лекаришка, лекаришка, а ты ведь видел меня голой. Плохо не то, что жизнь обещает и обманывает; плохо, что она дает, а потом отбирает.
Нет, милый мой, не надо смеяться над Лагосом. Он совсем не прост и совсем не глуп. Врет он всегда, врет столько, что сам себя узнает только в том случае, если умрет без свидетелей. И не для меня он врет, а потому, что страшно ему, он старый, а каждый выдуманный Лагос что-то дает. Ну, хотя бы помогает забыть. Мы ни о чем тебя не попросим, и ты уйдешь, попрощавшись со здешними служащими, и с тем, кто болел воспалением легких, и с тем, кого мучает ревматизм, и с тем, у кого разгулялся шанкр. Может быть, ты выпьешь в одиночестве и вспомнишь мою сорочку. Я вижу твои глаза, а мы устали, лекаришка, нас томят предчувствия. Сейчас я встаю, протягиваю тебе руку и замечаю, какой ты несчастный».
XIV
Они и Эрнесто
Мы почти не говорили, а то, что сказали, не имело значения, можно забыть, выбросить из головы. Она, мужчина и я делали все как нужно, как по нотам, словно репетировали много вечеров и ночей.
Пока мы были одни, Кека пила в постели, смеялась, качала головой, соглашалась, смаковала секрет, который никому не рассказывала, и, прикрыв глаза, предвкушала, должно быть, как ее положат в гроб без предупреждения. Я настаивал вяло, робко, тихо, чтобы Гертруда не услышала, если она вернулась. Иногда я подходил к постели, гладил Кеку по голове и, невзначай приникая к стене, ощущал в тишине моей квартиры какие-то трещины.
— Нет, — решила Кека. — Никому не скажу и тебе тоже. С какой стати я буду тебе говорить, если я и видела-то тебя всего раз пять-шесть? Не в том дело, что я напилась. Наверное, это потому, что ты на меня так умильно смотришь. Нет, лучше не скажу. Ты тоже решишь, что я спятила. Что я про тебя знаю? Арсе какой-то… Все с ума посходили. Никому не скажу, очень надо. И тебе тоже.
— Дело твое, — пробормотал я. — Я ничего не просил говорить. — Арсе, это надо помнить. И еще надо было прийти к ней без всяких бумаг. Сколько ни берегись, она как-нибудь увидит, что я выхожу из соседней квартиры, или узнает от привратника.
— Нет, лучше не говорить. Почему ты сегодня не пьешь? Одно скажу: зову я их «они». Иногда говорю Толстухе: «Пока, домой пойду с ними». Кто ее знает, что она думает. Я всегда боюсь, потому что ничего не могу поделать. Они приходят, когда я одна. Вот если я приму как следует, тогда сразу усну.
— Кто же они такие?
— Никто, в том-то и штука, — сказала она, и засмеялась, и подняла голову, чтобы верней потешаться надо мной. — Они из воздуха. Ну и хватит с тебя.
Загадочно и зазывно улыбаясь, она выпила снова, подошла к креслу и наклонилась, приближая ко мне свою улыбку.
— Кто они такие? — спросил я. Если кто-то слушает из-за стены, он поймет в конце концов, с кем она сейчас. Я неподвижен, я молчу, но ее смех и ее слова будто очерчивают силуэт моего тела, лица, рук на подлокотниках.
— Ну, пристал! — Она тряслась от смеха, перегибалась, словно кланялась. — Это загадка. Они. Только я их вижу и слышу. Ничего ты не знаешь. Толстуха тоже не понимает, а я ей чуть не сказала. Когда-нибудь сядешь на одного и не заметишь. Думаешь, я напилась или спятила. — Она перестала смеяться, приподнялась, отодвинулась, мгновенно угомонилась, отошла, встала и, как в первый вечер, оперлась о стол. Грустно оглядела меня. Такая, растрепанная, она казалась моложе.
— Налей-ка мне рюмочку и поднеси. — Наливая джин, я вслушался: там, за стеной, Гертруды не было. — Не проливай, осторожней, минуточку, вот так. Можешь меня поцеловать. Арсе твоя фамилия? Красиво… А вот Хуан Мариа — как будто женщина. Не обижайся. Ты молодец, но я тебе не скажу. Эту тайну я унесу в могилу. Ты не смейся, лучше поцелуй меня. Смотри-ка, я и впрямь с приветом — бывает, засну, пока они не пришли, потому что воображаю, как в лесу идет дождь, а под гнилыми листьями лежит разбитое зеркальце и ржавый перочинный ножик. Сама не знаю, в детстве это видела или во сне. Только если хорошо воображу этот лес и все прочее, могу заснуть без них. Понимаешь, тут надо воображать, а не вспоминать. Нет, не кивай, ничего тебе не понятно. Надо думать так, как будто сейчас, вот сейчас, в каком-то там лесу идет дождь, а я это знаю.
И тут, когда я подошел, чтобы ее поцеловать, она услышала раньше меня, как в замочной скважине туго поворачивается ключ. Она сжала мои руки, оттолкнула меня, поникла и обратила к двери, где звякал ключ, ту маску ужаса, трусости и решимости, которую я видел в первый вечер. Только тогда она стояла в профиль, и я видел один глаз, одну щеку, одну половину черного рта, впивающего звук. Она отступила к столу, и я угадывал, что будет, лишь по ее взгляду, движению да по звуку упавшей рюмки. Еще секунду было обращено ко мне сразу осунувшееся лицо, трижды пронзенное страхом. Глаза попытались что-то объяснить и отказались от этой попытки. Она подняла руки, повернула меня, толкнула к этажерке. Пока она бежала открывать, в дверь колотили кулаком. Я видел, как она исчезла в передней; слышал, как взмыл и угас мужской голос, заглушенный ее жужжанием.
«Один мужчина, другой. Моя фамилия Арсе». Я поднял рюмку, налил джину и попытался ждать, спиной к этажерке. Она вошла первой; маска тревоги и страха была мокра от слез, но для меня она победно, невесело улыбалась. Мужчина закрыл дверь и шагнул вперед. Он был выше меня, моложе, костистей. Шляпу он сдвинул на затылок, и невозможно было представить, что он носит ее иначе. Лоснящиеся темные волосы росли почти от бровей; свежевыбритое лицо неумышленно являло свою безмятежную белизну. Он и она шли медленно, молча, вместе. Я направился к столу, к ним, к центру комнаты, подыскивая нужную улыбку, и улыбнулся в конце концов кое-как, ему и ей сразу. Кажется, они не заметили. Я глядел, как, сделав последний шаг, они остановились. Она вздернула подбородок, указывая на меня, бросая вызов возможным угрызениям. Щеки ее горели, маленький рот мягко шевелился, пока она со вкусом выбирала окончательный жест. Молчание треугольником лежало между нами, но вот его нарушил легкий шелест дождя. Потом она тряхнула головой в сторону гостя, не глядя на него, и метнула мне сверкающий взгляд, который повис в воздухе. Гость чего-то ждал, то ли не понимая, то ли не решаясь. Он немного ссутулился, и лицо его стало бы белым пятном, если бы не темные линии губ и бровей. За миг до того, как она снова тряхнет головой, я понял, чего он ждет, поставил рюмку не глядя и встал точно так же, как он, ссутулившись, с показной небрежностью опустив руки.