Читаем без скачивания Рифмы жизни и смерти - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы только можно было вести подобные разговоры, даже шепотом, в постели, в темноте, около двух часов ночи, возможно, Рахель решилась бы сказать ему примерно следующее: «Ты не должен расстраиваться, я очень прошу тебя — ты совсем, ни капельки, не должен огорчаться. И нет ни малейшей необходимости извиняться, поскольку твой ослабленный член пронзает меня сейчас, как раз сейчас, проникая глубоко внутрь, достигая самых сокровенных мест, которых никогда за всю мою жизнь не достигал самый напряженный член, и никакой напряженный член вообще не смог бы войти в меня так глубоко». Но как могла она донести это чувство — в полный ли голос, шепотом ли — до человека, которого знала только по его книгам?
В бледной полоске света от уличного фонаря, как бы намеком проникающей в щель между двумя крыльями оконной шторы, она сейчас поднимется с постели. Найдет наощупь и поднимет с пола свою рубашку. Закроется в ванной и спустя десять минут выйдет умытая, прохладная, благоухающая, одетая уже в другую рубашку, длинную, доходящую до щиколоток, как и предыдущая. И у этой рубашки пуговицы у шеи застегнуты. Она освободит из ванной Хозелито, черта в шкуре кота, который тут же рванется, вспрыгнет на свое высокое место, свой опорный пункт, почти под самым потолком, на верхней полке шкафа для книг и компакт-дисков. Оттуда вперит он взгляд своих желтоватых тигриных глаз — то ли враждебных, то ли наивно любопытствующих, а может, просто лишенных всякого чувства — в чужака, что захватил нынешней ночью его место в постели. Как будто говоря: «Ну, и для чего тебе нужно было все это?» Либо так: «А ведь я знал, что этим все и кончится, да и ты, по сути, тоже знал».
Этот чужак будет лежать там, подавленный, на спине, куря сигарету, охваченный чувством животного мужского стыда и в то же время стыдящийся этого первобытного чувства, словно он жеребец или бык, который уже не может успешно исполнять свои обязанности. И вместе с тем он утешает себя, молчаливо гордясь тем набором наслаждений, которые удалось ему доставить Рахели, и гаммой стонов, что сумел он добыть из нее. И тут же ему становится стыдно от этих самоутешений, исполненных спеси. Если бы только он мог сказать ей: «Послушай, Рахель, пожалуйста, не сожалей ни о чем. Ведь все действующие лица в этой истории, все до единого — это только сам писатель. Рики и Чарли, и Люси, и Леон, и Овадия, и Юваль, и Иерухам, все они — это только он. И все, что с ними происходит здесь, по сути, происходит только с ним. И ты тоже, Рахель, разве ты не являешься всего лишь моей мыслью? И все, что происходит сейчас с тобой и со мной, происходит, по сути, только со мной…»
— Но посмотри, — говорит она. — Посмотри. Видишь, тут у тебя царапина, довольно глубокая. Даже было немного крови. Я могу это продезинфицировать? И заклеить пластырем?
— Оставь. Не стоит. Это пустяк.
— Ты наткнулся на что-то? У тебя и рубашка порвана?
— Я сражался ради тебя с драконом. С семью колдунами, пятью чертями и драконом. Я убил их всех ради тебя, но еще до этого воткнули в меня меч.
— Хватит. Не бойся. Это всего лишь йод. Полсекунды пожжет — и все. Вот так. Закончили. Что ж это, побеждаешь колдунов и драконов, но боишься капли йода и пластыря?
И вот он уже не лежит на спине и уже не стыдится и не гордится, потому что сейчас он уже снова занят: он встает, закутывается в ее простыню, закуривает сигарету, гасит ее после двух-трех затяжек, на ощупь собирает свою одежду, разбросанную на циновке у кровати, отправляется помочиться и принять душ — обязательно холодный. Он выходит из ванной одетым, но совершенно мокрым, потому что решил не вытираться: так это освежает его лучше всего.
— Кофе? С булочкой? С булочкой из тостера? Это займет у меня менее пяти минут.
— Нет, спасибо тебе, маленькая белочка, я убегаю. Уже половина третьего.
— Вот, вода уже закипела. По крайней мере, выпей кофе.
— Спасибо, нет, Рахель, прости меня, но я и вправду буквально уже должен идти. — Снова «и вправду», «буквально» — кодовые слова, за которыми проглядывает сплющенное лицо лжи.
— Скажи, нам было хорошо? Верно?
— Очень. Мне было буквально великолепно с тобой. И послушай, Рахель. Я позвоню в ближайшее время. (Ты не позвонишь. Ибо зачем тебе это?) А ты, если возможно, не сердись. И не печалься. (Да ведь она уже опечалена из-за тебя, негодяй, и ты знаешь это, ты знал это заранее.) Привет, Хозелито, я предупреждаю тебя, чтобы ты хранил и берег эту девушку, иначе у тебя будут серьезные неприятности со мной. — Ему становится довольно трудно скрывать свое нетерпение. Рука его уже на ручке двери, на той самой ручке, которую он менее чем три часа назад пытался осторожно открыть снаружи, хотя вообще-то он тогда предпочел бы, чтобы дверь оставалась запертой. Но, если так, зачем же ты тащился сюда в темноте? Зачем трогал ручку этой двери?
— Погоди минутку. Хотя бы стакан цветочного чая? Есть у меня и аргентинское мате… Может, ты все же останешься до утра? Хозелито, не правда ли, мы его приглашаем?
— Спасибо вам обоим. Но я и вправду буквально должен. Я позвоню. Мы поговорим.
И вдруг голос ее снова слегка дрожит и становится тише травы, как в те первые минуты, когда они вдвоем вышли из Дома культуры:
— Ты разочарован? Мною?
— Разочарован? С чего это вдруг? Чем?
Она молчит. Пальцы ее силятся застегнуть верхнюю пуговицу на ночной рубашке, но это им не удается. Потому что пуговица уже застегнута.
— Нет, я не разочарован. С чего это вдруг? Ты буквально прелестна, Рахель. — Но это пустые разговоры, ибо в душе он как раз в этот момент спрашивает себя, что вообще привело его сюда посреди ночи. Что ему взбрело в голову? Рука его уже на ручке двери, и он поглядывает на свои часы: два с половиной часа провел он здесь. Даже чуть больше — два часа и сорок минут.
— Только знай, что я…
— Я знаю, Рахель. — Он намеренно прерывает ее, чтобы не услышать то, что она, по-видимому, собирается сказать ему. — Я знаю. И не беспокойся. Ведь ты сама сказала, что нам было буквально прекрасно вместе. До свидания. Возвращайся в постель, поспи до утра. Или даже до полудня, почему бы и нет? — Слова «ведь», «почему бы и нет» и особенно «буквально» делают его пустую болтовню еще более выхолощенной и лживой. Ты жалок, говорит он себе. Позорище, говорит он себе.
А потом? Может, потом ты оттуда пошел проверить, не открыто ли в половине третьего ночи кафе Рики и не там еще ли, случаем, она сама?
И он уже снова на улице, в темноте, тяжело шагая, сворачивает с улицы в аллею, с аллеи в переулок, а затем в другой. И тут, здрасьте, я ваша тетя, тут его член начинает вдруг оживать. Что с тобой, дурачок? Вспомнил о том, что упустил? Ты уж извини, но кто из нас полный идиот — ты или я? Так что помолчи.
Когда писатель пересекал пустынную улицу освещенную желтыми фонарями, направляясь направо, в полутемный безлюдный переулок, начал он мысленно дорисовывать портрет госпожи Мириам Нехораит, а также портрет Иерухама Шдемати, культработника, добавлять дополнительные штрихи, чтобы образы их не вышли плоскими.
А тем временем ноги сами привели его в незнакомые места, к той черте, где кончается город и начинаются пустынные поля, простирающиеся в ночи.
Кружит над миром ветер,Замрет и вновь летит…Жди: может быть, на крыльяхТебя он вдаль умчит.
Возле строящегося здания стоял ночной сторож, горбатенький коротышка. Приподняв одно плечо и не шевелясь, он долго мочился. Дальше шли электрические столбы, немощеный тротуар, склады, навесы из жести, груды песка и щебня. Асфальт кончился, дальше тянулась грунтовая дорога. А вот и конец города: поля колючек, четыре ржавые бочки, площадки, заваленные строительным мусором, сломанная мебель, тень от зарослей клещевины на склоне, остов джипа, резиновая покрышка, наполовину погребенная в песке…
Наконец-то. Тут ты будешь один. Усядешься на перевернутый ящик. Увидишь силуэт гор. Звезды. Подмигивающий свет окон. Глупый светофор бесцельно желтеет, краснеет и зеленеет. Далекий лай собак и легкий запах канализации. Зачем писать обо всем этом? Все это существует и будет существовать независимо от того, напишешь ты об этом или нет, будешь ты тут или не будешь…
Но разве эти главные вопросы не появлялись уже в самом начале текста? Почему ты пишешь? Почему ты пишешь именно так? Какую пользу приносят — если вообще приносят — твои творения обществу, стране? Способствуют ли они упрочению положительных ценностей? На кого ты стремишься повлиять? Может, ты пишешь только ради славы? Или ради денег?
Когда ему было шестнадцать или семнадцать, в возрасте юноши-поэта Юваля Дотана, писатель, бывало, ночами сидел в заброшенной каморке-кладовке, изливая на бумагу эпизоды невероятных историй. Он писал их примерно так, как мечтал или занимался онанизмом — в водовороте принуждения, и воодушевления, и отчаяния, и отвращения, и удрученности. А еще было в нем тогда не знающее устали любопытство — попытаться понять, почему люди вновь и вновь причиняют зло друг другу. Причиняют зло самим себе, делают то, чего вовсе не собирались делать.