Читаем без скачивания Летучие собаки - Марсель Байер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа жмет на газ — только бы паучок наконец улетел, ветер гудит в запах. Папа кричит:
— Посмотрим, кто кого! Мы избавимся от этой твари, даже если придется гнать до Магдебурга.
Паука прижало к дверце водителя, насекомое отчаянно пытается удержаться. Папа ни о чем другом не думает, кроме этого паука. Его тонкие губы сжимаются, лицо каменеет, видны щели между зубами; как злобно он поглядывает на зеркало, как остервенело жмет на газ, как обгоняет автомобили, один за другим, едет по дороге все дальше и дальше, он просто сам не свой, до того захвачен этой паучьей борьбой, и вдруг мне начинает казаться, что шоферская фуражка сидит на нем по-дурацки, и фуражка-то дурацкая, с меховым околышем, как будто папа из Сибири. Или этот мягкий мех должен защитить голову от удара, если что случится?
Теперь мне становится жалко паучка, ведь он изо всех сил старается удержаться, немножко сползает и разматывает ниточку, потом с трудом опять забирается наверх и хочет спрятаться за зеркало, где безопасно. Мне не хочется на него смотреть. Уже темнеет, а мы еще ни разу не останавливались. Куда мы вообще едем? Назад, домой, или и правда скоро прибудем в Магдебург? Вдруг Хильде толкает меня в бок:
— Смотри! Паук исчез.
Когда мы возвращаемся домой, на дверце висит только несколько паутинок, в которых запутались маленькие букашки. Папа доволен — на славу поработал, и дочкам новый спортивный автомобиль понравился.
Небо трясется, колеса подпрыгивают на развороченной дороге, машина, раскачиваясь, с чудовищным грохотом катится по рытвинам, кое-как засыпанным щебенкой, то и дело увязает в грязи, но упорно продвигается вперед по накатанной на трассе снабжения колее в глубокий вражеский тыл. Всякий раз, когда колеса проваливаются в яму с водой, я чуть не ударяюсь головой в кузов — грязный кузов автомашины, матерчатая обивка которого отвратительно пожелтела от сигаретного дыма. Взрывные волны обрушиваются на стекла, земля приходит в движение, и коричнево-серое небо мерцает за клубами пороха, и наступает ночь, размытая дождем, и меня всего трясет. Пальцы так дрожат, что не удержать сигарету, она зажата губами, тлеющий огонек вздрагивает при каждом взрыве. Водитель не обращает внимания на грохот орудий, сосредоточившись только на дороге, вернее, на ее клочьях за измазанным глиной и покрытым пятнами ветровым стеклом, которые попадают в зону видимости.
Вдруг в яркой вспышке колея исчезает. Водитель резко тормозит. Что это — взрыв, чуть не разнесший нас на части? Нет, просто капли дождя на стекле сверкнули в ярком слепящем свете мотоциклетных фар. Пропускаем автоколонну; на каждой машине флажок с красным крестом. Кажется, конца не будет потоку насквозь промокших флажков, таких тяжелых от влаги, что даже при самом сильном ветре они не взовьются.
Световые конусы скользят по обочине, грузовики проезжают, и фары выхватывают из темноты участок кювета: среди мусора и лошадиных трупов рядом с подбитым бронированным автомобилем на земле что-то шевелится. Фары снова и снова освещают этот клочок земли, и очень скоро удается разглядеть — там, в грязи, копошатся совсем крохотные, еще слепые щенки. Из темноты появляется их мать: ишь как хлопочет, чтобы не расползлись кто куда. Спокойно и решительно хватает щенков по очереди за шкирку и относит обратно в укрытие, под машину, но малыши снова удирают, ползут к трупам лошадей. Там они сидят, мокрые, и пищат, пока мать не вернется и не унесет их. Для этих мест картина и впрямь неожиданная, до фронта ведь рукой подать. Быть может, щенки — знак, что граница войны и мира пролегла именно здесь, последняя примета мирной жизни, являющаяся тем, кто готов вступить в район сражений; это последний отрезок пути до передовой, последний сигнал перед воронками. Даже в самом центре боевых событий четвероногий связной обрюхатил бродячую сучку.
Разве это война, если тут стреляют по голубям в небе? В блиндаже я слышу чей-то рассказ:
— К птицам пристегнуты фотоаппараты, и это не просто голуби, а вражеские лазутчики, и пора бы наконец уяснить, что птички ведут разведку наших позиций. И если они возвратятся живыми в свои голубятни, то в скором времени на нас с неба полетят снаряды. — Солдат качает головой и отворачивается. Он что-то стряпает в кипящем жире, прямо здесь, среди экскрементов и грязи.
Слышатся грубые солдатские шуточки: «Пошли, заберем щенков, сгодятся на мясо, солдат и не такое сожрет». На лицах — отметины, оставленные войной. Из окопов торчат бинокли, наведенные на темноту. Я пристроился тут же, на своих ящиках, рядом со связистом, а земля дрожит. Даже в глубине окопа. Каска мне велика, и, чтобы хоть что-то видеть, приходится постоянно сдвигать ее со лба.
— Затяните ремешок потуже, — обращается ко мне связист, не снимая наушников. В потемках светится огонек сигареты. Я помогаю ему монтировать перехваченные радиограммы и регулярно произвожу контрольные прослушивания. Прием очень слабый, но в записи переговоры врага звучат более или менее четко, смысл можно понять. Три раза в день из штаба приходит солдат и забирает записанный материал. Вот так я здесь служу.
Я не покидал блиндажа с самого своего прибытия. Обстрел, давка в окопах во время налетов, когда поблизости разрываются снаряды и все вдруг волной перекатывается куда-то, но главное — непрерывный оглушительный грохот вселяет в меня такой ужас, что я просто не отваживаюсь высунуть носа. Я изо всех сил стараюсь не обнаружить свой страх перед другими солдатами, многие из которых моложе, но лицо, зажмуренные при каждом взрыве глаза, сжатые губы и молчаливость, конечно, выдают мое состояние.
Радиостанция противника молчит, и я выхожу из блиндажа. Хочу побороть этот невыносимый страх и продолжить работу, не потворствуя собственному малодушию. Затишье. Хочу, презрев опасность, сделать записи звуков, каких еще никто на свете не слышал: запечатлеть на пластинке голоса солдат во время боя.
Резкий ветер, дождь. Маскирую аппаратуру под кучами земли, в воронках и вдоль одного окопа. Втыкаю микрофонные цоколи в сырую землю, разматываю кабель, ползу; если поблизости разрывается снаряд, откатываюсь назад. Возвращаюсь в блиндаж перепачканный с ног до головы. Подключение микрофонных проводов, проверка качества приема через наушники. Отмечаю плохой контакт в левом наушнике. Настраиваю доступ к отдельным микрофонам, установленным на поле сражения. Настораживаюсь: гром орудий, шипение, стоны раненых, вторгающиеся в общий шум вечерней атаки. Проверяю работу магнитофонов, прослушиваю, что записалось. Сгорая от нетерпения, жду. И вот раздается голос, глухой, искаженный, покрытый рубцами. В полную силу Натянувшись, пленка рвется как раз на середине слова, катушка продолжает крутиться, конец пленки хлещет по головке. Бьющаяся лента, наэлектризованное трепетание. Локальный измеритель человеческого материала. Теперь надо дождаться, когда огонь утихнет и наступит ночная передышка.
Отсутствие грохота и стрельбы вскоре позволило уловить и записать звуки, живые источники которых обречены — они того и гляди навек умолкнут. В этих похоронных песнопениях предстает картина той ночи. После сражения на поле слышны лишь крики раненых, и я, как ребенок в пылу азарта, увлеченно переключаюсь с одного микрофона на другой, меняю пленку, не вставая с места, выхватываю чистые катушки из ящика. Тут целый звуковой ландшафт! Молодые солдаты с окровавленными лицами навеки запечатлены — на пленке, а не только в их фронтовых весточках, летящих с полевой почтой на осажденную родину, и не только в патриотических речах, которые припишут им когда-нибудь потом, когда они уже будут разорванными на куски трупами, — да, потом, так ведь надежнее, потом, когда от самих солдат уже ничего не останется и они уже не смогут заглушить эти речи и лозунги своим пронизывающим до костей предсмертным хрипом. Переключаюсь на траншеи: тяжелые шаги и шум проливного дождя. Вдруг люди в блиндаже начинают тесниться друг к другу. Левым ухом слышу голоса — это здесь, в блиндаже, не в наушниках; звучат приглушенно. В правом наушнике раздается шум боевых действий: крики и удары. Спасаю останки надорванного солдатского голоса, записываю последние предсмертные стоны, сохраняю для родных и близких покойного. Теперь на ближайшие к противнику позиции: свист, потом гул, он все громче, и через долю секунды — нарастающий шум летящих во все стороны осколков. Громкость зашкаливает, трансляция прерывается, что-то хлопнуло — микрофон засыпан землей или разбит.
Ночная песнь постепенно стихает: но на пленке настойчиво прорываются намагниченные частички, по мере звукоподачи. Эти шумы, хоть и совсем слабые, режут слух. Только не бросать, дослушать, быть с ними до последнего. Вынимаю кабель, переключаюсь — теперь слышно каждого из лежащих там, снаружи, слышно совершенно отчетливо: разрозненные, нанизанные, умирающие звуки, совсем недавно я и сам проходил в тех местах, спотыкаясь. Я слышу людей, которые останутся лежать там, на земле. Тела не спасти, они навсегда останутся в смертельно опасной зоне, но их стоны — здесь, на пленке, в безопасности. И эта пленка никогда их не выдаст, никому, ни одному пусть даже самому сильному противнику. Даже если ночью враг так изрешетит и искромсает тела, что утром во время стремительного наступления никто не заметит эти серые пятна на сырой земле, в каше грязи.