Читаем без скачивания Оскар Уайльд - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуже еще и потому, что с этим сборником, которым поэт, к слову, очень гордился — иначе бы не посылал его живому классику Роберту Браунингу и даже самому Уильяму Гладстону, — связан первый — и далеко не последний — скандал в жизни Уайльда.
В конце предыдущей главы мы отметили, что в «Равенне», в «Сан-Миниато» Уайльд нащупал свой поэтический почерк. Почерк этот — в попытке совместить черты поэзии романтической (Китс, Шелли) и декадентской, создать особый поэтический жанр стихов-впечатлений: «впечатление» («impression») и в самом деле ключевое слово для многих стихов поэта, навеянных импрессионистами, Джеймсом Макниллом Уистлером в первую очередь. Вот некоторые сквозные мотивы вошедших в сборник сонетов. Мотивы эти свойственны в равной степени поэтам романтическим начала века и декадентским fin de siècle. Ностальгия по безвозвратно ушедшему прошлому. Стыд, угрызения совести, недовольство собой за растраченную впустую жизнь, за содеянные грехи, за нарциссизм («Ужель навек душа пропащей стала?»[21]), утрата иллюзий юности. Бунт против прагматизма унылой и тусклой повседневности, утратившей былые краски: «Наш пышный мир так огненно раскрашен, / Стал пепельным, он скучен стал и мал…» («Мильтону»); «Как скучно, суетно тебе теперь со всеми… / Ты в скучный мир направила свой шаг…» («Федра»). Свобода творца, которая сродни народной свободе, — тема, почерпнутая, очень может быть, из духоподъемных стихов свободолюбивой Сперанцы: «И что мне до крикливых сих Мессий, / Всходящих умирать на баррикады? / Но — видит Бог! — мы в чем-то заодно» («Сонет к свободе»).
Любимый прием Уайльда-поэта, присущий и романтикам, и декадентам, — антитеза. Что избрать, задается вопросом Уайльд в программном стихотворении «Hélas», помещенном перед основным корпусом книги и набранном курсивом, — жизнь, полную наслаждений, или пассивную созерцательность: «Отдаться всем страстям, пускай душой — тугой струной — любой играет ветер, / — Так вот за что я отдал все на свете: / И трезвый ум, и волю, и покой!» Индивидуализм гения, одержимость Уайльд противопоставляет коллективной посредственности. Невзрачному миру пошлости — мир Красоты, Искусства. Античное язычество — современному христианству («И почему я должен лицезреть / Лицо поникшее покинутого Христа»), Прошлое — настоящему, анархию — свободе, практику — теории, грех — непорочности: «…мой белый дух / С грехом впервые целовался в рот» («Taedium Vitae») — некоторые биографы считают, что эти строки обращены к женщине, заразившей Уайльда, в бытность его студентом, сифилисом. Каждый человек — одновременно и жертва, и палач. Любовь противопоставляется похоти, мрак — свету, воображение — разуму, мужчина — женщине.
И не в пользу последней: гомосексуальные мотивы слишком бросались в глаза в некоторых стихотворениях, чтобы на них не обратили внимания. Не помогла и предусмотрительная замена пола лирического героя, о чем мы уже писали. Строки из «Бремени Итиса»: «Кто тот, кого не назовешь ни им, ни ею, но им и ею вместе? / Два пламени его питают — чрезмерны оба…» трактовались однозначно, и Уайльд хорошо это понимал и к скандалу был, по всей вероятности, психологически готов — во всяком случае, в сонете «Taedium Vitae» есть такие строки: «…близко подходить / Не собираюсь к своре дураков, / Что, зло смеясь, пускают гнусный слух, / Меня не зная вовсе».
Однако же пренебрег «гнусным слухом» и «подошел». Осенью 1881 года послал «Стихотворения» не только в дар Браунингу и Гладстону, но и своему колледжу — правда, сделал это не по собственной инициативе, а по просьбе членов библиотечной комиссии Оксфордского дискуссионного общества. Увы, первый поэтический сборник лауреата Ньюдигейтской премии был обществом отвергнут и в библиотеку колледжа так и не попал — первый случай в истории престижной премии. На ноябрьском заседании Дискуссионного общества 188-ю голосами против 128-ми было принято решение вернуть «аморальную» книгу ее автору, вовсе не считавшему «Стихотворения» аморальными; более того, слово «аморальный» Уайльд считал уже тогда, и будет считать всю жизнь, к литературе не применимым. Любил в этой связи цитировать Теофиля Готье, говорившего, что «искусство совершенно бесполезно, аморально и неестественно». Всего через полгода у Уайльда в Сан-Франциско состоялся следующий диалог с корреспондентом местной газеты:
Корреспондент: Мистер Уайльд, один из наших критиков назвал вашу поэзию аморальной, нечистоплотной.
Уайльд: Стихотворение бывает либо хорошо, либо плохо написанным. Искусство нельзя судить с позиций добра и зла.
Сколько еще раз, в том числе и на собственном процессе, повторит Уайльд эту мысль!
Большинство же членов Дискуссионного общества придерживались на этот счет иного мнения. Дело, впрочем, было не только в безнравственности «Стихотворений», но и в подозрении в плагиате, о чем уже говорилось. А также в том, что в Лондоне Уайльд вел, по мнению оксфордского руководства, «порочный образ жизни» («evil life»), и отказаться от такого поэтического сборника следовало хотя бы в назидание студентам, дабы они вели себя пристойно и не роняли честь alma mater. Наказывал своего выпускника Оксфорд уже во второй раз; читатель помнит, что за четыре года до этого Уайльда лишили возможности жить в колледже и посещать занятия весеннего семестра не столько из-за опоздания, сколько из-за того, чем это опоздание было вызвано. Точку же в этой малоприятной истории поставил сам Уайльд: получив свой сборник обратно, он написал библиотекарю Дискуссионного общества разгневанное письмо: сами, дескать, попросили, а теперь нос воротите, а в заключение, несколько сбавив резкий тон, заметил: «В интересах сохранения доброй репутации Дискуссионного общества Оксфордского университета я должен выразить надежду, что никакой другой поэт или прозаик, пишущий по-английски, не подвергнется впредь обращению, которое — уверен, Вы понимаете это не хуже меня — выглядит грубым и дерзким…»
Но то был второй — публичный — акт разразившегося скандала. Первый же — личный — произошел на полгода раньше, еще летом. Приходской пастор, отец Фрэнка Майлза, заявил сыну, что «стихоплет Уайльд оказывает на него пагубное влияние» — ладно бы только «Taedium Vitae», а ведь и «В золотых покоях» ничуть не лучше:
Эти алые губы на алых моих,Словно лампы висячей рубиновый светВ усыпальнице, раны плодов неземныхИли раны граната, и алый же бредВ сердце лотоса влажного, или же следОт вина, словно кровь на столах залитых[22].
«Алые губы на алых моих» пастор пережить никак не мог и потребовал, чтобы друзья разъехались. Майлз, живший в основном на деньги отца, вынужден был подчиниться и Скрепя сердце сообщил о своем решении другу. Уайльд, обычно мягкий и терпимый, дал волю чувствам: отношения с Майлзом, да и с его отцом у него всегда были идеальные, к тому же Майлз был ему многим обязан. Однажды, вспоминает биограф и друг Уайльда Роберт Шерард, Уайльд с полчаса, пока Майлз не вылез в окно, удерживал в дверях полицейских, которые наведались к художнику-ловеласу, обесчестившему юную особу из знатной семьи. «Ты хочешь сказать, — вскричал Уайльд, когда Майлз сообщил ему о требовании пастора, — что мы должны разъехаться из-за того, что твой отец — старый болван?! Я ухожу и знать тебя больше не желаю!» На миролюбивые возражения Фрэнка Харриса, их общего приятеля, что Майлз, дескать, просто спятил и не стоит воспринимать его слова всерьез, Уайльд в запальчивости ответил: «Такие, как Майлз, сойти с ума не могут, ибо ум у них отсутствует». И ошибся: Фрэнк Майлз закончил свои дни в сумасшедшем доме.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});