Читаем без скачивания Могикане Парижа - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но видя, что господин его остается глух ко всему, что делается вокруг него, и стоит неподвижно, как олицетворение статуи скорби, он заговорил:
– Умоляю вас, мой добрый господин, сойдите хоть на минуту вниз, а я постою здесь за вас. Я развел огонь в вашей комнате и приготовил вам завтрак. Если вам не угодно почивать в вашей постели, если вы решились стоять здесь на холоде день и ночь, то подкрепите, по крайней мере, ваши силы.
Граф не отвечал.
– Ваше сиятельство, – настаивал старый слуга, приближаясь к своему господину, – вот уже двое суток, как вы не знаете ни покоя, ни пищи, не говоря уж о том, что вы не заботитесь о холоде, как будто у нас теперь июнь.
На этот раз граф, по-видимому, заметил присутствие своего старого слуги, потому что обратился к нему.
– Не слышишь ли ты стука экипажа по дороге из Парижа? – спросил он.
– Нет, мой добрый, дорогой господин, я ничего не слышу, – отвечал старый слуга, – я слышу только шум морских волн и вой восточного ветра в старых соснах. Нехорошо стоять так с непокрытой головой на утреннем ветру. Умоляю вас, господин мой, сойдите на некоторое время вниз.
Граф опустил голову на грудь, как будто эта голова склонялась под тяжестью воспоминаний.
– Помнишь ли ты, Гервей, – продолжал он, следя за своими печальными мыслями, – когда он родился и его мать подала мне его, как благословление, посланное свыше на наш дом, ты к тому времени жил уже более пяти лет с нами?
– Да, господин, я все помню! – ответил старый Гервей глухим голосом.
– Однажды, ребенку было тогда три года, он гулял по верхней галерее, откуда мы обыкновенно смотрели на Дикое море, море гневно и страстно волновалось. С мальчиком гуляла его бывшая кормилица, оставшаяся у него в качестве няни. Она повела туда ребенка не для того, чтобы развлечь его, но в надежде увидеть издали лодку своего мужа, который был рыбаком. Графиня, которая искала везде своего сына, поднялась на башню и, увидев, как резкий ветер, предвещавший бурю, развевал белокурые волосы ребенка, сказала:
– Ах, кормилица, ты не обращаешь внимания на ребенка! Малютка может простудиться. Подумай, ему ведь только три года.
Но кормилица, здоровая крестьянка, привыкшая чинить во всякую погоду сети своего мужа на морском берегу, ответила:
– А моему мальчику, которому всего четыре года и который пустился уже в море со своим отцом, потому что я осталась смотреть за вашим сыном, графиня, и потому что у меня нет прислуги присмотреть за ним, – вы думаете, ему не холодно?
И бедняжка стала опять искать глазами на море в туманной дали лодку своего мужа.
Тогда ты обратился к ней и сказал:
– Жанна, как не стыдно тебе сравнивать твоего сына с сыном графини: ты бедная крестьянка, а графиня – барыня!
Но Жанна ответила:
– Верно, Гервей, графиня – большая барыня, а я только бедная крестьянка, но я знаю одно, что Жеми – мой сын, точно так же, как Коломбо – сын графини. Верно, есть разница перед Богом в положении двух детей, но я знаю, что нет никакой разницы в сердцах двух матерей. И ты видишь, Гервей, – продолжал старик, – сын кормилицы умер, и мой сын тоже умер! Ты видишь, что между ними не было разницы, оба были смертны… Графиня была не права, кормилица была справедлива, – смерть их сравняла.
– Мой бедный господин! – шептал Гервей, слушая печальные слова старого графа, которого глубокая скорбь научила смотреть с иной точки зрения на людей.
– Несколько лет спустя, – продолжал бедный отец, связывая в своем уме воспоминания с окружающей местностью, воспоминания когда-то приятные, теперь горестные, – ты помнишь ли? Ему минуло десять лет, ты был с нами, мой добрый Гервей, потому что ты никогда не оставлял нас; ему хотелось иметь ружье, – бедный ребенок, – ты отдал ему свое старое ружье, которое было свидетелем междоусобной войны и приклад которого на полфута был длиннее его самого.
Гервей вздохнул и устремил взгляд на небо.
– Помнишь, как держал он это ружье в своих маленьких руках, прося тебя выучить его владеть им? Но ты не хотел удовлетворить его желание. Ты позволил ему плакать, сердиться, выходить из себя, повторяя одно и то же:
«Граф, такой дворянин, как вы, должен выучиться владеть шпагой!». Но вместо шпаги он стал владеть пером, вместо того, чтобы послать его в политехническую школу, я отправил его в школу правоведения. Не видя возможности сделать из него офицера, так как не было войны, я желал сделать из него гражданина. Война, может быть, пощадила бы его, как пощадила нас, а мир его убил!
– Полноте, не останавливайтесь, мой почтенный господин, только на этих печальных воспоминаниях.
– Печальные воспоминания! Воспоминания, которые говорят мне о моем бедном Коломбо, ты называешь их печальными? Напротив, поговорим о нем. Если я не буду говорить о нем, о ком же мне говорить?.. Если бы я не говорил о нем, молчание изгрызло бы меня, как грызет ржавчина то ружье, которым он когда-то играл.
– В таком случае говорите о нем, мой добрый господин, говорите о нем!
– Итак, помнишь ли ты тот день, когда ему исполнилось двенадцать лет? Оба, серьезные и сосредоточенные, полные веры в будущее, мы вели его по этой сосновой аллее, усыпанной тогда розами, как она усыпана теперь снегом. Это был день его первого причастия. Как он был серьезен и важен, несмотря на свой маленький рост!.. Как теперь, вижу я его… Там, направо, у двадцать четвертого дерева – мы их считали – он споткнулся о камень. Свеча выпала у него из рук и погасла. Он стал плакать, бедное дитя. Кто сказал бы мне тогда, что он споткнется в своей жизни и что потухнет факел его жизни, не достигши и двадцати четырех лет!
– О господин, мой добрый господин, – вскричал Гервей, обливаясь слезами, – вы рвете себе внутренности своими собственными руками!
– Потом ему исполнилось пятнадцать лет, – не слушая его, продолжал граф, который с горьким наслаждением припоминал малейшие подробности из жизни сына. – Однажды я рассказал ему историю Милона Кротонского; я помню его улыбку, когда он слушал историю с разбитой цепью, которая прищемила обе руки страшного атлета. Он ушел от меня, выбрал дерево вдвое толще его самого, это была верба, залез на него, укрепился на дуплистой части ствола и стал с такой силой работать руками и ногами, что рассек дерево на две половины, как яблоко. Я следил за ним и за всеми его движениями, хотя он и не знал этого. Когда я услыхал треск дерева, мне показалось, что кости моего ребенка затрещали… Да, он был силен, как один из наших предков, которого звали Коломбо Сильным. Но к чему вся эта сила, мой добрый Гервей, и что сталось с его сильными ногами и сильными руками? Смерть разбила их. Смерть! Смерть! Мое дитя умерло!..
Но силы, о которой с такой гордостью говорил старый граф и которой он был олицетворенным примером в своей борьбе с горем, – недостало бедному Гервею: он вдруг упал на колени перед своим господином и воскликнул:
– О, Боже мой! Как же караешь ты нечестивых, если добрые люди подвергаются таким страданиям!..
Граф Пеноель посмотрел на своего старого слугу и, открыв ему объятья, сказал торжественно:
– Обними меня, Гервей, – только так могу я отблагодарить тебя за участие в моей скорби.
Гервей поднял голову и, точно ребенок, упал в объятия графа; так стояли они несколько секунд, крепко обнявшись.
– Как неблагодарны дети, мой добрый Гервей! – продолжал граф. – Отец проводит большую и лучшую часть своей жизни, ухаживая за ними и выращивая их, чтобы сделать из них людей; он окружает эту кровь от крови своей и кость от костей своих всевозможною нежностью, как слабое растение; он следит, подобно рачительному садовнику, за успехами развития бутонов, листьев и цветов. Любуясь свежим ароматным цветком детства, он с радостной надеждой мечтает о еще более прекрасной юности… Но вдруг, в одно прекрасное утро, приходит письмо с черной печатью, которое говорит отцу: «Отец, у меня не хватает силы вынести жизнь, которую ты дал мне, – и я умираю». Живи, если ты можешь, после этого!..
– Бог дал нам его, Бог и взял его обратно. Благословим Господа, – сказал старый слуга в религиозном экстазе, который часто проявляется среди простых людей старой Бретани.
– Зачем говоришь ты мне это? – воскликнул старый граф надменно. – Когда ферма твоего отца с винными погребами, с хлебными амбарами, со всеми стойлами и конюшнями, где отдыхал его скот, одним словом, когда отец твой, восьмидесятилетний старец, скопивший это добро за пятьдесят лет, потерял два года тому назад все свое состояние по милости вспыхнувшей соломинки, – неужели ты думаешь, Гервей, что он благословил в ту страшную минуту судьбу? Когда корабль «Марианна», совершив долгое и опасное путешествие в Индию, уже входя в гавань, на виду той самой верфи, где он был построен, разбился о подводный камень и погиб, увлекая за собою вместе со своим грузом восемнадцать матросов и сто двадцать пассажиров, – думаешь ли ты, Гервей, что эти люди, поглощаемые пучиной, благословляли судьбу в минуту своей гибели? Когда шесть недель тому назад во время разлива Луары водой смыты были города, деревни, хижины, думаешь ли ты, Гервей, что люди, стоявшие на крышах своих домов и взывавшие к Богу о пощаде, почувствовав, что дома их рушатся и погребают их в своем падении, – думаешь ли ты, что они благословляли судьбу? Нет, Гервей, нет! Они думали, как они…