Читаем без скачивания Старая проза (1969-1991 гг.) - Феликс Ветров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это низко! — тяжело дыша, быстро выговорила Вера. — Слышишь?! Низко! Как ты смеешь меня проверять? Рассчитываешь, что я буду тебе прощать, потакать, делать скидки на твое положение?.. Извини — не надейся! Короче — так: в холодильнике мусс клюквенный и котлеты. Я пошла. У меня гора тетрадей.
— Подожди… Я же пошутил… — Он встал и шагнул к ней, вытянув перед собой руку. — Верка… Она взялась за ручку двери:
— И следи все-таки за собой. Кофту наизнанку надел. Неужели трудно найти швы и сообразить? До свидания.
После вчерашнего разговора с Чижовым Марков ощущал постоянную нехватку воздуха. Грудь сдавило, каждый глубокий вздох отдавался болью в сердце. Что же, в новом свете все выглядело иначе. Неужели все годы он был для Чижова просто ломовой лошадкой, а его слова об одаренности, талантливости молодого физика Владимира Маркова — не чем иным, как изящной понукалкой, стимулом для достижения задуманной цели? Он всех их сделал ломовыми лошадками, восторженными, влюбленными фишками, и только сейчас дошло до Маркова, что именно оттого, что Чижов подавлял их своей эрудицией и одновременно в высшей степени деликатно, но железной хваткой держал в узде, в плену лишь своих планов, своих идей, своих мыслей, оттого, что они сами перестали считать себя «мыслящими единицами» и не умели шире взглянуть вокруг себя, — именно оттого так долго не всплывала на поверхность та роковая ошибка.
В сущности, они никогда не были самостоятельны, они были покорными счастливыми разработчиками е г о идей — и больше никем.
Надо было идти к людям, неважно к кому, услышать их голоса, простые слова, старые анекдоты. Но идти в холл, на лестницу, в холодную, пропахшую хлоркой уборную, где, покуривая «беломор» и «шипку», невидящие люди устраивали диспуты о положении на Ближнем Востоке, о пенсиях по группам инвалидности, «о бабах», о глазных болезнях, об обеде, о том, кто как жил в то неправдоподобное время, когда смотрели глаза, — Марков не мог.
Чижов вчера точно все определил и зафиксировал: никто никому не нужен. Никто никому не верит, а главное — все слова, улыбки, обещания не принимаются никем всерьез. Каждый, зная себя, не может верить в чью-то искренность. Надо быть дураком, чтобы верить.
Логически все было абсолютно верно.
Но так же точно знал Марков, что эта логика не для него, что ему-то как раз лучше жить тем дураком, который верит. А верить он не мог, и тут сам собой возникал безвыходный замкнутый круг.
Пришла ночь. И странное дело: с этой ночи кончилась его мучительная бессонница, он спал тяжело, каменно, просыпался на рассвете от прикосновения к горячей коже мокрого холодного градусника в том же положении, в каком засыпал.
Грустные сны снились ему под утро.
Появлялся Чижов, тот, прежний, и Марков что-то ему доказывал, с особой радостью, что бывает только в хороших снах, чувствовал: учитель все понимает, до последних крупинок.
Снились ему огни аэропортов. Пестрые бесконечные монтажные провода. Много синей воды.
Сны были как некогда реальные, яркоцветные. Лучше было не просыпаться после таких снов!
Но надо было вставать, добираться на ощупь до умывальника, нюхать, чтоб не перепутать тюбики с зубной пастой и кремом для бритья, осторожно, обходя рубцы, сбривать щетину, ползти вдоль стенки на завтрак, что-то говорить в ответ на вопросы:
— Ну что, Володь! Лежим?
— Тебе масло как? На хлеб намазать или в кашу?
— Те-те-те… размахался! Смотри, сейчас стаканы все поколотишь! Ты, Володь, борьбой не занимался? Здоров ты, парень!..
Снова потянулись долгие, томительные больничные недели, заполненные каплями, уколами, процедурами… мыслями. Марков почти не выбирался из своей комнатки. Ждал. От судьбы, способной на всякие повороты, от Михайлова, от далекого — до которого надо было еще попросту дожить — февраля, марта или июня, когда должно было наконец что-то сказаться, что-то подействовать по не ахти каким уверенным обещаниям доктора Каревой Натальи Владимировны, его палатного врача.
Он ничего не загадывал. Он только ждал, когда проползет время. Все его руки были е красных точках внутривенных инъекций, ему делали переливания, пропускали через глаз токи высокой частоты, вводили под воспаленное веко кислород, но глаз по-прежнему был заполнен темными сгустками крови. Они не рассасывались.
Пусть острая боль простреливает голову. Пусть мутит от мерзкой, тягучей, сладкой до горечи жидкости, прозываемой глицеролом — хочешь не хочешь, два стакана в сутки надо было влить в желудок. Ради того, чтобы увидеть Сережку, Веру, самому записать свои мысли, можно стерпеть все.
Приезжала Вера. Приезжали Мишка, ребята.
Ожесточившись, Марков почувствовал в себе новую, незнакомую силу.
Это была чужая, не радующая сила, но она помогала быть твердым, когда входила Вера. Надо было давно сказать ей все, но каждый раз, когда раздавались ее шаги у двери, когда она целовала его, жадно расспрашивала обо всем, что происходило с ним за тот день или два, что они не виделись, Марков почему-то переносил задуманный разговор на следующий ее приезд.
Как-то под вечер постовая сестра Галя распахнула дверь бокса и сказала:
— К тебе гости, Марков. Сюда, пожалуйста…
Чьи-то тяжелые шаги со скрипом прозвучали по линолеуму, и он услышал над собой незнакомое, хрипловатое дыхание. В боксе запахло тем одеколоном, каким «освежают» в парикмахерских, и густым духом, сопровождающим курильщиков.
«Неужели все-таки он? — подумал Марков. — Неужели никак нельзя было обойтись без меня, неужели непонятно, что я не могу, что нет у меня сил устраивать их дела — здоровых, зрячих людей?!»
Марков давно ждал, когда придет тот человек.
Он понимал: может случиться так, что от его, Маркова, слова, повернется в ту или другую сторону целая человеческая жизнь. Что ж, будучи уверенным, он мог взвалить на себя эту тяжесть. От того человека хотел лишь одного — и втайне просил его — не приходить. Его, Маркова, не надо «обрабатывать», хватит.
И все же он ждал. Зачем?
Чтобы еще раз убедиться в том, что все, творящееся вокруг него — слепого, изувеченного человека, — не более чем мелкая возня насмерть перепуганных за себя людишек, которым наплевать на его горе, несравнимое ни с какими их неприятностями?
В чем хотел он удостовериться?
Для чего ему эти доказательства расчетливой беспощадности, отшлифованной на кругах житейского опыта?
— Здравствуйте… Владимир Петрович… — прозвучал над ним глухой низкий голос. — Я Митрофанов… замдиректора…
— …по пожарной безопасности… — с усмешкой перебил вошедшего Марков. — Здравствуйте, здравствуйте..
«Какая скучная, убийственно скучная жизнь! — подумал он. — Вот я и дождался тебя. Вот ты и пожаловал выколачивать из меня свою чистую биографию. Все как по нотам! Почему я, собственно, так взъелся на Чижова? Он прав! Как это ни прискорбно для лопоухих идеалистов вроде меня, но прав. Это у людей в крови, в генах, в черт его знает каком могучем, непобедимом нутре. Как засуетились, как забегали! Спешат утопить друг друга, а Марков для них — сильный козырь, он все покроет; надо только заполучить его из колоды. А что? Поменяй их местами… Чижова с Митрофановым — и все было бы точно так же, с вариациями на тему. Другое дело я сам… Олух Марков, ты и под пистолетом не поехал бы к какому-нибудь бедолаге, чтоб, разбередив его раны, добыть себе душевный покой. Что ж, тем хуже для Маркова!»
— Как вас… по имени-отчеству? — спросил он.
— Николай Андреевич…
— Что ж, Николай Андреевич… садитесь.
Марков лежал на кровати и печально улыбался в душе. Ему было интересно, с какого конца подъедет Митрофанов к тому разговору, из-за которого узнал сюда дорогу.
— Вот ведь… беда какая вышла, — сказал Митрофанов и сел, отдуваясь, на стул.
Рядом с ним, на сбитом, вылезшем из пододеяльника одеяле лежал тот самый парень, который вспомнился через несколько минут после взрыва. И он тотчас снова представил весь тот день, другие дни, когда работала аварийная комиссия, последнее заседание и заключение комиссии, по которому выходил виноватым он один, свою внезапную немоту, когда вдруг совсем другим тоном заговорил с ним следователь, показавшийся поначалу таким рассудительным и понимающим.
Все это время Митрофанов порывался съездить поговорить с Марковым, ведь он-то должен был знать, что к чему. Но только позавчера, расписавшись у почтальона и пробежав глазами серенькую повесточку с приглашением явиться в прокуратуру, понял: теперь уж всё, надо ехать в больницу.
Чего хотел он от Маркова? Армейская выучка требовала поставить задачу. Задача заключалась в том, чтобы, убедившись в знании Марковым подлинных обстоятельств взрыва, просить его, единственного свидетеля, написать заявление, бумагу, с которой он, Митрофанов, мог бы идти куда угодно со спокойной совестью.