Читаем без скачивания Врата смерти - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Павел лежал лицом вверх на снегу. Он умирал лицом вверх — он видел звезды. Он видел: роскошная плащаница Сиянья раскидывается по небу, разворачивается и призрачно мерцает, и в нежной ткани загораются и гаснут алмазы и пиропы, изумруды и турмалины. Покров, Покров Богородицы. Она окутана им. Она прячется за ним. Бог милостив. Сейчас он увидит еще раз Ее дорогое лицо.
И он услышал рядом с собой нежный и осторожный скрип снега, легкий хруст, будто кто-то легкий, невесомый шел к нему по снежной тропе. Он затаил дыханье. Вот кто-то встал на колени рядом с ним; а может, и просто сел на снег. Он не мог обернуться. Жизнь вместе с большой болью исходила, излетала из него.
‹…›
А к телу уже бежали солдаты, охранники, вохра, скалясь и матерясь. И, потрясая кулаками в ночи, кричали они: ах ты, мать-перемать, еще откуда-то тут в ночи девчонка, да вся полуголая, братцы, что ж это такое, с женскими бараками сладу нет, они норовят даже на мертвеца влезть, вот до чего обнаглели!.. двойную норму!.. без обеда!.. карцер на трое суток!.. кто на нее этот драный мешок надел!.. у, гниды, всех расстреляю, всех к стенке!.. никакого порядку не стало!..
‹…›
Федору удалось бежать. Он отплыл от Острова на лодке, его подобрал сторожевик «СКР-19», на котором плавал матросом мой отец. Отец помнил так: замерзший, краснолицый, с отмороженными, хоть и внутри рукавиц, пальцами, дрожащий, трясущийся человек. Все повторял: Богородица меня спасла, Богородица, как пить дать, подстрелили бы, да вот нет, убег, Богородица спасла. Со сторожевика Федора ссадили в Североморске. Капитан Гидулянов ни слова не проронил: беглый, властям сдать, — нет, молчал каменно, велел кормить мужика посытнее, добавки накладывать на камбузе. «Почему у тебя на груди два креста?..» — спросил напарника моего прадеда мой отец. «Потому что один крест — моего друга. Его убили, солдат с вышки стрельнул, а я удрал. Вот везу крестик его супруге… до Волги бы добраться, до Самары…»
Он добрался до Волги. Он поклонился Кремлю в Нижнем. Он приплыл пароходом до Самары — капитан Гидулянов снабдил его деньгами на весь путь, так, чтобы на дорогу ему хватило. Он пришел в дом моей прабабушки Насти, на пороге низко, в пол, поклонился. «Мир дому сему». Все сразу поняли, откуда человек. Сразу за стол, сразу — в слезы. Напоили, накормили. Расспросы начались, рассказы. Федор, сидя в окружении плачущей семьи, закинул руки за шею, стащил с себя крестик на черной бечевке. «Вот доставил… доставил… последняя просьба Пашина была…» И — головой в стол, лбом, прямо перед чашкой горячего чая, и заплакал сам, в голос, не стыдясь, поминая ужасную смерть, снова переживая страх, снова молясь: спасибо, Царица Небесная, избавила мя от гибели лютой. «Только не попадитесь уж теперь, вы же беглый!.. — глотая слезы, воскликнула Наталья, бабушка моя. — Как бы нам вас укрыть!.. Мы вас на работу в пригородное хозяйство устроим… хотите?..» Федор понурился. «Двину подальше… в Сибирь… там, может, не найдут… А что, — потрясенно выдавил он, глядя на заголовок газетной статьи — старая газета валялась на лавке близ стола: „НАШ НАРОД УСПЕШНО ВОССТАНАВЛИВАЕТ ВСЕ, ЧТО РАЗРУШИЛ НЕНАВИСТНЫЙ ВРАГ“, — война, что ли, была?..» Настя, уже старуха, всплеснула руками. «Да что ж это такое, вы и не знали там, что ли?.. да где ж те Острова-то плавают, в каких далеких морях?!.» Слезы лились по ее сморщенным щекам градом, заливали скуластое лицо, дрожащие губы.
Крестик прадеда Павла надела дочь Наталья. Когда она родила мою мать, Нину, этот крестик надели на малышку — на счастье. Когда мой отец познакомился с моей мамой, в вырезе праздничного новогоднего платья молодой красавицы он цепким глазом художника схватил, заметил птичью лапку крестика — старая, почернелая, знакомая всякому русскому человеку медь, отсвечивающая зеленым, ледяным, морским, — такие кресты носили купцы, крестьяне, солдаты, простой служилый люд. Лишь череп Адама в изножье Распятья слабо светился красным, как кровь, золотом. ‹…›
Рельеф шестой. Смерть Джа-ламы
О Луна. Твоя голова — отрубленная голова. И ее насадил на пику злобный, огнедышащий Жамсаран, и несет впереди войска, сидя на коне, как великий Нойон, показывая всем смерть Бессмертного. Смерть правнука Амарсаны, перерожденца Махакалы, владельца коня Марал-баши, того, кого вся степь называла: богатырь Джамбей-джанцан, непобедимый Джа-лама. Он был убит в год Черной Собаки по лунному календарю. Он вселял ужас в Степь. Голову его, насаженную на пику, возили по всей Степи, чтобы все убедились: умер Бессмертный Джа-лама, Джа-ламы больше нет.
Тебя тоже больше нет, Георг. Высокий, худой, костлявый, длинноволосый, бородатый, раскосый. Ты был одним из воплощений Джа-ламы после того, как ему отрубили голову. Ты вошел в состоянье бардо. Ты знал великолепно, как входить в состоянье бардо и выходить из него. И ты вошел в бардо, и вышел в ином времени. Переступил через порог — и не вытер грязные ноги.
«Если ты будешь цепляться мыслью своею за картины сущего мира, ты никогда не войдешь в состоянье бардо. Если ты не станешь повторять одну-единственную мантру, выводящую тебя из круга сансары, Драгоценную Мантру великого Будды, данную нам предвечно, ты не покинешь круга и воплотишься в низшее существо. Ты будешь лаять псом или корчиться на земле червяком; твоя свободная душа не поднимется над данным тебе мученьем, и ты не освободишься. Главное — освобожденье…»
‹…› Джа-лама был ужасен в битве. Своим врагам он выкалывал глаза, отрезал уши и носы, вспарывал ножом грудь, голыми руками вырывал еще трепещущее сердце из груди. Человек — не баран. Джа-лама сказал монголам: убийство — великая жертва Будде и Белой Таре. Принесем жертву.
Он штурмовал крепость Кобдо, где укрылись китайцы; и если верить степному сказанью, после штурма Джа-лама, наклонившись в седле, не слезая с коня, высыпал из-за ворота своего дэли пригоршню пуль, а на его дэли зияли двадцать восемь дыр. Пули не брали его, он был бессмертен, это правда. На Востоке все возможно. Он молился Будде, и его спасала молитва. Он был неуязвим, но весь его путь по Степи был пропитан кровью и освещен мертвенным синим светом ужаса.
А твой путь, Георг?! Зачем я столкнулась с тобой — с лунным, колдовским ужасом?!
Я никогда не хотела умереть под светом бурятской Луны.
Нас столкнул наш ли Христос, бурятский ли раскосый Бог, когда меня убивали.
Град-Пряник, священный град Иркутск, на гербе которого изображен серебрящийся инеем на мощной шкуре неведомый зверь бабр, был в ночи освещен белыми, как бельма, фонарями, и в мертвом свете я, живая, шла по лютому морозу, как по водам — босиком, домой, и в подворотне на меня напали. Человека всегда убивает человек. Зверь бабр редко его убивает. Медведь, идущий на водопой, не тронет тебя. А в подворотне на тебя с ножом выпрыгнет человекозверь.
Снег чуть поблескивал зеленым. Лед зелено блестел под сапогом. Когда он прыгнул на меня из тьмы, из тени ворот, этот человек, я вдруг вспомнила — на Ангаре тоже застыл в эту зиму зеленый лед. А Байкал, верно, еще не встал. Стоял декабрь, месяц смерти отца, и число было такое — день его памяти, двадцатое декабря; нынче ночью он умер. Я жила одна, в актерском общежитии; я аккомпанировала певцам в Оперном театре, и у нас сегодня был спектакль, и поздно кончился, и еще после спектакля мы выпили, собрались за кулисами и распили на всех, по кругу, сначала бутылку сладкого кагора, потом мужики сбегали за водкой, она была смертельно холодная, ломило зубы, мы закусывали соленым, с душком, омулем, хохотали, поздравляли друг друга с премьерой. Мы сделали «Кармен»; еще немного, и мы дорастем до Вагнера, до «Тристана». «Ты что как неуклюже Кармен заколол!.. — кричали мы, смеясь, уже пьяненькие, тенору, триумфатору-Хозе. — Надо ударять кинжалом снизу вверх, дурачила, по-бандитски, а не сверху вниз!..» Хозе мялся, извинялся, раскидывал руки, снова голосил: «Кармен, тебя я обожа-а-аю, Кармен, тебе я все проща-а-аю!..» — «Уже поздно, — закричал сердитый помреж, — вы окочуритесь на морозе, транспорт не ходит, Иркутск весь вымер, мне не на чем вас по домам развозить, я безлошадный, а ну выметайсь!..» И мы вымелись снежной, метельной метлой. И мы выбежали под звезды, под ледяные зеленые звезды прибайкальской ночи.
Этот, прыгнувший на меня из тьмы, схватил меня за руку мертвой хваткой. Я поглядела вниз, на его ноги. В другой руке он держал огромный финский нож. С такими ножами в Сибири ходят на медведя. Да я не медведь, и он не медвежатник. Он правильно держал нож — острием ко мне, чуть направив его снизу вверх. Кармен, тебя не обожают и ничего тебе не простят. Все враки, сладкие сопли. Тебя убьют просто и бешено — одним жестоким верным ударом, хакнув, всадив нож по рукоять, как бьют зверя в тайге.
Я хотела вырвать руку. Человек меня не пускал. Я не видела его лица. Оно, как назло, было в тени ворот. Ах, проклятый проходной двор, как ты всегда коварен. Всегда так охота тебя перебежать быстро, по снегу, чуть ступая легкими, невесомыми стопами, стремительно. Так бы перейти жизнь, как по канату — нежно, стремительно и осторожно. Вот она и перейдена, твоя жизнь, дура.